С высоты птичьего полета
Шрифт:
Блоха, ха-ха-ха
В Париже стало чуточку легче. Всё шло к концу. Подчищали текст. И вот наступило воскресенье. Утро не предвещало ничего особенного. Был самый обычный воскресный день. Мы провели его вместе, и позже вспоминали в деталях.
С утра мы отправились на «блоху». Да, чтобы вы там не говорили, как бы себе не объясняли, однако в Париже вы обязательно попадаете на Блошиный рынок – «блоху». Туда, как в Рим, ведут разные дороги – любопытство, влечение к экзотике, меркантильный интерес, невинное домашнее хвастовство:
Справившись со словарем, мы обратились к консьержке, и она с готовностью ставит крестик на северной окраине плана Парижа. И вот мы в метро короткими перегонами мчимся по линии «Балар-Гретель префектур», затем пересев на «корреспонданс» «Страсбург – Сен-Дени», до конечной станции «Порт Клинанкур».
В воскресный день я был со «старшими товарищами» – Триером и Лёней Горшковым из старой гвардии, тех ещё первых, «божьей милостью», проектантов, что занимали известную торцевую комнату в КБ – «инкубатор» руководящих сил, где совершалось таинство проектирования первого космического корабля.
От метро дорогу уже можно не спрашивать, а нужно просто смешаться с толпой туристов, обнимающихся с бесцеремонностью, словно они в своей спальне, панков с петушиными коками и чернильно-дикими пятнами на обесцвеченных головах. И вот начинаются рундуки, лотки, шапито торгового города в городе. Проходы, лавочки, полные товара, с виду нового, и груды дешевого тряпья. Одежда, обувь, обмундирование, каски, оружие. Мы то свободно идём, то протискиваемся сквозь толпу в местах, где играют в игру типа нашего «трехлистника», что играли после войны инвалиды на базарах. А потом на окраине рынка мы бродим с Лёней среди пустующих антикварных лавок, набитых дворцовой мебелью и неожиданными вещами вроде огромного деревянного пропеллера или якорных цепей. Мы бродим, и Лёня спрашивает на своём не очень совершенном английском:
– Есть ли у вас недорогая декоративная сабля?
Мы то расходимся, то сходимся – я, Лёня Горшков и Триер.
Встречаемся вдруг с медицинской группой, и Ада Ровгатовна Котовская выдает Триеру всё, что она о нём думает, потому что он небрежно ответил на существенный для неё вопрос: что он уже купил? Со мной Триер просто не разговаривает. Таким, как я, новичкам он попросту затыкает рот. В дальнейшем это привело к тому, что мы его игнорировали, и он имел информацию только от своих услужливых «рыб-лоцманов».
Но странное дело, интеллигентный Леня Горшков тратит на него массу дорогого времени, все растолковывает и отвечает на всякий вопрос мягко и уступчиво. И Триер иначе относится к нему, к нам же не иначе, как со словами: «Вы просто, я смотрю, обнаглели…»
Я объяснял себе поведение Горшкова положением за границей, где всё на виду и каждый шаг может стать поводом для последующего обсуждения, в котором арбитром будет Триер. Я ещё не знал, что коридоры власти приглашали Триера наверх, и по возвращении он незаслуженно и молниеносно вознесётся высоко-высоко.
Потом мы отправились в Лувр. В воскресенье в Лувре, как и в других музеях, вход свободный. Велик и наплыв
У входа на лестницу дежурный проверял сумки. Что он искал? Фотографировать в залах музея разрешено, выходит, не фотоаппараты. Нельзя, оказывается, вносить, например, пакеты из пластика. Поток посетителей велик, и создается особая атмосфера, губительная для картин. Но мы при входе тогда недоумевали: что же он ищет?
Вошли мы, видно, нестандартно, не так, как намечен осмотр. На первой лестничной площадке стояла бронзовая Виктория. Она была, должно быть, не особенно известна. Крылья ее были устало опущены, и она задумчиво чертила на щите копьем, может, подводя очередной победный итог, подсчитывая цену победы; возможно, это была пиррова победа и нечему было радоваться. Мы поднялись ещё выше и вступили в свой первый зал. Был он высок, выкрашен под потолок в бордовый цвет, стены в полотнах: Давид, Давид, Давид. Мы вошли в зал и уперлись в «Большую одалиску» Энгра, надменно взиравшую на нас со стены.
Потом это стало как бы традицией – входить от усталой, не очень признанной Победы и первым делом встречаться с Большой одалиской Энгра. Картина эта – сравнительно невелика, с оконный проём. Спиною к зрителям, неестественно повернув голову, лежит обнаженная женщина. Она неподвижна, статична, предельно холодна и с равнодушием смотрит на толпу. Сама она остается в прошлом. Ее загадочный кукольный взгляд казался мне глубже выражения Моны Лизы, которая выставлена через несколько залов, неподалеку, а через несколько кварталов вдоль Сен-Дени стояли современные одалиски, ловя взгляды проходящих мужчин: «Уи?», «Ва?»
Не мы, казалось, разглядывали Большую Одалиску, а она нас. Мы будто в фокус попали, где перемешаны время и место, и всё завязалось общим узлом. И Энгр играл в оркестре города Тулузы, потом там же солировал, потом стал учеником Давида.
Картины, картины, вереницы картин. Горшков вдруг сказал с удручающей деловитостью: «Я в этом вопросе на коне…», – и повёл Триера по Лувру, точно по КИСу [3] почётного визитера, объясняя по ходу содержание и символику картин. Триер спрашивал и старался запомнить, а я отстал. Находясь в окружении шедевров живописи, мне хотелось остаться с ними один на один.
У Моны Лизы ворочалась, не иссякая, толпа. Вспыхивали блицы. Одни прижимали к ушам разовые диктофоны, другие слушали нанятых экскурсоводов. Стекло картин мешало, и нужно было отыскать удобную точку. Туристы стойко переносили трудности. Так велика ещё вера в уникальность и славу картины. Известно, правда, из газет Швейцарии, что в сейфе банка Лозанны заключена выдающаяся пленница – вторая «Джоконда». И в Лувре есть сведения, что Леонардо да Винчи нарисовал два портрета, и скрытый двойник может пошатнуть сегодняшнюю исключительность луврской Моны.