С. А. Есенин в воспоминаниях современников. Том 1.
Шрифт:
Есенина, которого все называли уже просто по имени, посадили посреди комнаты у круглого стола, а большинство гостей устроились в полумраке на диванах, чтобы его слушать. На парче под настольной лампой появился шартрез и венецианские рюмки. Помню, было жарко, и Сергей, сняв пиджачок, остался в своей голубой рубашке. Ему не понравился шартрез, он выпил и поморщился.
— «Что, не понравилось?»
— «Поганый!»
Такого рода замечаний им было сделано немало, а когда присутствующие улыбались, сам Сергей, поглядывая вокруг, тоже отвечал им улыбкой, немного сконфуженной и немного лукавой: такой, мол, как есть.
Про него в тот приезд говорили недоброжелатели, что его наивность и народный говор — нарочитые. Но для нас, новых его приятелей, все в нем было только подлинностью
В нашем небольшом кругу ему все «полюбилось» и ничто его не коробило. Таким, знаю, и остался этот вечер в памяти Сергея и нашей. С радостью начал он чтение стихов, вошедших после в «Радуницу». Первое впечатление нас совершенно пронзило — новизной, трогательностью, настоящей плотью поэтического чувства. Он читал громче, чем говорил, в обычной, идущей прямо к сердцу «есенинской» манере, которую впоследствии только усовершенствовал, потряхивая своей мальчишеской желтой головой, и немного напевно. Но протяжной вкрадчивой клюевской тонировки в этом чтении не было и помину, простые ритмы рубились упрямо и крепко, без всякой приторности.
Ему не давали отдохнуть, просили повторять, целовали его, чуть не плакали. И менее, и более экзальтированные чувствовали, что тут, в этих чужих и близких, не очень зрелых, но теплых и кровных песнях, — радостная надежда, настоящий народный поэт.
После стихов он принялся за частушки: они были его гордостью не меньше, чем стихи; он говорил, что набрал их до 4000 и что Городецкий непременно обещал устроить их в печать. Многие частушки были уже на рекрутские темы; с ними чередовались рязанские «страдания», показавшиеся слушателям менее красочными. Но Сергей убежденно защищал их, жалея только, что нет тальянки, без которой они не так хорошо звучат. Пел он по-простецки, с деревенским однообразием, как поет у околицы любой парень. Но иногда, дойдя до яркого образа, внезапно подчеркивал и выделял его с любовью, уже как поэт.
Ему пришлось разъяснять свой словарь, мы ведь были «иностранцы» и ни «паз», ни «дежка», ни «улогий», ни «скатый» не были нам понятны. Попутно он опять весело рассказывал о своей жизни в селе, о ранней любви своей к бродяжничеству, об исключении из учительской семинарии, про любимого старого деда и пр. Брошенные вскользь слова о пребывании в Москве мы пропустили мимо ушей — так нам хотелось видеть в нем поэта без вчерашнего дня, только что «от сохи».
Говорили и о современных поэтах. Не только к Блоку и поколению старших, но и ко многим едва печатавшимся у него было определенное отношение. Он читал их с зорким и благожелательным вниманием, предпочитая чистую лирику. Зато о Брюсове отозвался, как о ликере: «поганый». С умилением и чуть-чуть с хитрецою вспомнил, как на ближайших днях Блок беседовал с ним об искусстве.
— «Не столько говорил, сколько вот так, объяснял руками. Искусство — это, понимаете… (он сделал несколько подражательных кругообразных жестов). А сказать так и не умел…»
В этот вечер кое-кто побратался с Сергеем надолго и прочно. Наш приятельский «орден» постепенно сблизился с ним в частых товарищеских встречах, постоянных чтениях стихов, прогулках по улицам, пока его не стали звать повсюду нарасхват и пока не появился около него Ник. Ал. Клюев, без которого впоследствии почти нельзя было видеть Есенина. Называть себя он сам предложил «Сергуней», как звали его дома. [15]
15
У
Еще два характерных вечера из периода этих первых шагов. 30 марта редакция «Нового журнала для всех» созвала литературную молодежь на очередную вечеринку в свое маленькое помещение, где умели принимать посемейному, тепло и скромно. (Имя Елены Гуро и культ ее мироощущения были знаменем некоторых членов редакции.) Не помню, с кем пришел туда Сережа.
Гости были разные, из поэтов по преимуществу молодые акмеисты, охотно посещавшие вечера «с чаем». Читали стихи О. Мандельштам (признанный достаточно, кандидат в метры), Г. Иванов, Г. Адамович, Р. Ивнев, М. Струве и другие. Наибольший успех был у Мандельштама, читавшего, высокопарно скандируя, строфы о ритмах Гомера («голову забросив, шествует Иосиф» — говорили о нем тогда). Попросили читать Есенина. Он вышел на маленькую домашнюю эстраду в своей русской рубашке и прочел помимо лирики какую-то поэму (кажется, «Марфу Посадницу»).
В таком профессиональном и знающем себе цену обществе он несколько проигрывал. Большинство смотрело на него только как на новинку и любопытное явление. Его слушали, покровительственно улыбаясь, добродушно хлопали его «коровам» и «кудлатым щенкам», идиллические члены редакции были довольны, но в кучке патентованных поэтов мелькали очень презрительные усмешки.
Кончив чтение, он отошел к печке и, заложив пальцы за пояс, окруженный, почтительно и добросовестно отвечал на расспросы. Его готовы были снисходительно приручить. Тем, кто уже был тогда в бессознательном, но полном влюбленности «заговоре» с Сергеем, было ясно, как он относился к этому обращению. В нем светилась какая-то приемлющая внимательность ко всему, он брал тогда все как удачу, он радовался победе и в толстых и в тоненьких журналах, тому, что голос его слышат. Он ходил как в лесу, озирался, улыбался, ни в чем еще не был уверен, но крепко верил в себя. [16]
16
Из приведенного в конце этого очерка письма видно, до чего напряженно занимал Сергея начавшийся вокруг его имени в журнальной сфере шум, который он деловито оценил как путь к славе «знаменитого русского поэта».
Памятен и другой вечер у поэта Ивнева, нашего общего с Сергеем приятеля, причисляемого в то время по бездомности к футуристам и жившего при библиотеке на Симеоновской ул., д. 5, вечер безалаберно-богемный и очень характерный. Тут была поэтическая разноголосица, с некоторым шипением друг на друга. Читал среди прочих с невероятным апломбом бойкий и кричавший о себе тогда, а после исчезнувший Илья Зданевич, Есенину отведено было почетное место, он был «гвоздем» вечеринки.
В обществе преобладали те маленькие снобы, те иронические и зеленолицые молодые поэты, которые объединялись под знаком равнодушия к женщине — типичнейшая для того «александрийского времени» фаланга. Нередко они бывали остроумны и всегда сплетничали и хихикали. Их называли нарицательно «юрочками». Среди них были и более утонченные, очень напудренные эстеты, и своего рода мистики с истерией в стихах и развинченном теле, но некоторые были и порозовее, только что приехавшие с фронта.
Такой состав присутствующих был неорганизованным, случайным, но удивить никого не мог: это было обычное в младших поэтических кругах, даже традиционное «бытовое явление».
Пожалуй, никому из «юрочек» и маленьких денди не пришелся по вкусу Есенин: ни его стихи, ни его наружность. То, что их органически от него отталкивало, объяснялось и петербургским снобизмом, и зародившейся в них несомненной завистью (настаиваю на этом) к тому, что было у него, а им не хватало: подлинности, здоровья, поэтической «внешкольности». Их цех ощерился в защиту хорошего вкуса.