С. А. Есенин в воспоминаниях современников. Том 2.
Шрифт:
«Ничего, говорю, не поволокут. Отругаемся!»
А старикашка опять за свое:
«Так-то так. Снимок действительно любопытный. Сюжет, достойный объектива! Да вот неудобно, свету мало. В такую рань меня подняли. Придется большую экспозицию дать. С минуту посидеть спокойно можете?»
«Ладно, — отвечаю ему, — постараюсь. Ты вот лучше Сашу попроси. Он непоседа».
Щелкнул старичок грушей. Готово! Соскочил я на траву и хотел его обнять, а он, дурак, подхватил свою треногу и бегом 11.
«В пятницу, — кричит, — зайдете!»
Посидел я еще немножко,
Есенин последнее время мало говорил о литературе, и если уж заходил разговор, охотнее всего обращался ко временам давно прошедшим.
Пушкина он читал наизусть с упоением. От некоторых стихов Лермонтова готов был плакать и неподражаемо умел напевать вполголоса на какой-то собственный мотив его «Завещание»:
Наедине с тобою, брат, Хотел бы я побыть, На свете мало, говорят, Мне остается жить.Любил Есенин и Кольцова: «У этого и сердце и песня! Жаль только — робок уж очень. Каждому в пояс кланяется. Так и вижу его в узко застегнутом сюртучке, с гладко приглаженными височками. „Да-с, Виссарион Григорьевич! Нет-с, Виссарион Григорьевич!“ Но зато уж и пел — на всю степь русскую. И незачем было ему в Москву поучаться ездить, разные философские „думы“ писать. Места своего от робости не знал человек. А парень хороший, душевный».
Особенной любовью Есенина пользовался А. К. Толстой, даже во всех своих оперных, костюмерных балладах на былинные русские темы. Помнится, однажды завязался у нас по этому поводу дружеский спор.
— Нет! — кричал Есенин. — Не прав Чехов, когда говорит, что Толстой как надел боярскую шубу на маскараде, так и забыл ее снять, выйдя на улицу. Это не шуба, это душа у него боярская. Он своей Руси не выдумывал. Была, должно быть, такая.
Широкого он сердца человек! Ему бы тройку, да вожжи в руки, да в лунную ночь с откоса, по Волге, — так, чтобы только колокольчики да снежная пыль кругом!
Есть такая штучка у Толстого, «Сватовство»:
По вешнему по складу Мы песню завели, Ой ладо, диди-ладо! Ой ладо, лель-люли! —так я за эту штучку сердце отдам! А «Алеша Попович»! А «Садко»! Помнишь, там на дне, у царя водяного, готов Садко от всех сокровищ отказаться
За крик перепелки во ржи, За скрып новгородской телеги!А то, что он был выдумщик и мечтатель, это совсем не плохо. Поэту надо тосковать по несбыточному. Без этого он не поэт.
Книжную,
— Ну да, — говорил он, — природа, все это прекрасно. Но к чему мудрить над этим? Береза — она береза и есть. К чему ей свою душу навязывать, да еще с университетским образованием? Умнее она от этого не станет.
С символистами и акмеистами у него были старые счеты. В молодости Есенин, несомненно, прошел через увлечение символизмом и, как ни отрицал этого впоследствии, стихи первых лет революции выдавали его с головой, но сам он предпочитал отказываться от этого родства.
— Ну к чему они мне? Я этот «символизм» еще в школе мальчишкой постиг. И знаешь откуда? Из Библии. Школу я кончал церковноприходскую, и нас там этой Библией, как кашей, кормили. И какая прекрасная книжища, если ее глазами поэта прочесть! Мне понравилось, что там все так громадно и ни на что другое в жизни не похоже. Было мне лет двенадцать — и я все думал: вот бы стать пророком и говорить такие слова, чтобы было и страшно, и непонятно, и за душу брало. Я из Исайи целые страницы наизусть знал. Вот откуда мой «символизм». Он у меня своим горбом нажит.
Тяжела и незабываема была последняя наша встреча. Уже осенью 1925 года стали доходить из Москвы тревожные слухи. Есенин пугал окружающих сосредоточенной мрачностью, подавленным состоянием, склонностью к бредовым самобичующим разговорам. Его черная меланхолия уже граничила с психическим расстройством. Незадолго перед этим он женился, и его жена, С. А. Толстая, внучка Л. Н. Толстого, женщина редкого ума и широкого русского сердца, внесла в его тревожную, вечно кочевую жизнь начало света и успокоения. Но, видимо, было уже поздно. Есенин неуклонно шел к своему роковому концу. Ничто не могло его спасти.
В морозные мглистые дни конца декабря Сергей неожиданно появился в Ленинграде 12. Он говорил, что бежал из Москвы от рассеянной жизни, что он хочет работать и именно здесь, на невских берегах, найдет наконец так настойчиво ускользающий от него покой.
Впоследствии оказалось, что он действительно бежал, не сказав ни слова ни жене, ни друзьям, и чуть ли не из лечебницы, где находился последние дни. О его приезде знали немногие. Есенин решительно отказался от всяких литературных выступлений и не заходил в редакции.
Было туманное колючее раннее утро, более похожее на сумерки. Все кругом скрипело от мороза, а в гулких пустынных комнатах Госиздата люди сидели в шубах и валенках. Я только что поднялся в верхний этаж Дома книги, как на столе затрещал телефон. Никого из сотрудников поблизости не было. Трубку взял оказавшийся рядом литературовед П. Н. Медведев. По выражению лица я увидел, что произошло что-то необычайное: звонили из гостиницы «Англетер», сообщали о том, что ночью в своем номере повесился С. А. Есенин. Просили сказать это друзьям. Мы ринулись к выходу. Почти не обмениваясь ни словом, бежали мы по Невскому и Морской к мрачному зданию гостиницы на Исаакиевской площади.