С. А. Есенин в воспоминаниях современников. Том 2.
Шрифт:
Маяковский в тот вечер не выступал. Его окружало множество знакомых людей, но казалось, что он чувствует себя не совсем в своей среде. Во время чтения Есенина я время от времени отвлекался от него и всматривался в Маяковского и его спутницу. Они слушали внимательно, не переговаривались, как это делали некоторые. В этом внимании была какая-то сдержанность и настороженность. Возбуждение Есенина вызывало в Маяковском подчеркнутую невозмутимость, быть может, чуть-чуть демонстративную. Они ни разу друг к другу не подошли, не заговорили.
Выступление Есенина имело успех, но он рано ушел
Иногда я заходил в книжную лавку имажинистов. Есенин не любил торговать книгами, но охотно их надписывал и, как мне вспоминается, порою вызывал недовольство своих компаньонов, когда брал с прилавка книжку стихов и дарил ее посетителю. «Этак ты нас совсем разоришь», — сказал ему как-то при мне Шершеневич. Впрочем, понятно, что именно Шершеневич не мог быть доволен тем, что в его присутствии Есенин подарил мне свои стихи.
До сентября 1924 года мне не пришлось встречаться с Есениным. Правда, однажды мы лишь не намного разминулись, когда Есенин был в Ростове-на-Дону в гостях у поэтессы Нины Грацианской. Он предполагал ехать на юг, но почему-то вдруг раздумал и чуть ли не в тот же день вечером отправился обратно в Москву. Вероятно, было это в феврале 1922 года. Нина Грацианская передала мне потом, что Есенин спрашивал обо мне и весело рассказывал о моей выходке в «Стойле Пегаса».
20 сентября 1924 года Есенин из Тифлиса приехал в Баку. О его приезде я узнал в редакции газеты «Бакинский рабочий». Петр Иванович Чагин сказал мне, что Есенин остановился в лучшей гостинице города «Новая Европа» и будет выступать на торжественном открытии памятника 26-ти бакинским комиссарам. Я не смог освободиться от дежурства в Политотделе Каспийского военного флота, где в то время служил, и не присутствовал на митинге, который открывал С. М. Киров и где Есенин вдохновенно прочел свою «Балладу о двадцати шести».
На следующий день, 21 сентября, часов в 10 утра, я пришел в гостиницу и попросил коридорного проводить меня к Есенину. Его номер был на пятом этаже. Я постучался. Есенин открыл сам. В небольшой комнате с окнами на север были еще двое, но они тотчас ушли. Сергей Александрович, без пиджака, в расстегнутой у ворота голубой рубашке, до моего прихода делал гимнастику. Он был весел и приветлив, тотчас узнал меня и, усадив на стул, стал расспрашивать о моих делах за те три года, что мы не виделись. Я не раз замечал, что разлука не отчуждает, а сближает. Так случилось и в этот раз. Мы не сообщались и не переписывались, и тем не менее встретились более близкими, чем расстались.
В номере отвратительно пахло мастикой, которой натирали в гостинице паркетные полы. Есенин открыл окно и сказал, что хочет куда-нибудь переселиться. Потом стал показывать привезенный из Америки эспандер — «резиновую штуку», которую растягивал, упражняя мышцы. Предложил мне попробовать, но у меня не получилось. Тут он рассмеялся и с удивительной легкостью развел руки в стороны, растягивая тугую резину. «Я давно так силу развиваю. Теперь в деревню отвезу. Пусть поупражняются». Уже тогда я заметил, что в этой еще не угасшей, почти звериной силе и ловкости появилась какая-то нервность, усталость. Внешне Есенин
Не упоминая об Айседоре Дункан и недавнем разрыве с ней, Есенин стал рассказывать о европейских и американских впечатлениях, показывал привезенные оттуда вещи, при этом непременно называлась цена в долларах, франках или марках: «Плачено столько-то!» В этом было какое-то наивное хвастовство, чуть-чуть высокомерное, пренебрежительное любование игрушками современной цивилизации Запада.
Игрушки западной цивилизации забавляли его. Помнится, однако, что в те дни Есенин рассказывал, как он рассердился на известного критика В. Л. Львова-Рогачевского, который упрекал его за строчку в стихотворении «Русь советская» — «Но некому мне шляпой поклониться».
— Этот педант уверял меня, что шляпой никто не кланяется, кланяются, мол, только головой. Не понял он, что тут все в этой шляпе!
В деревне Есенин должен был поклониться именно шляпой. Доброжелательно относившийся к нему Львов-Рогачевский не уловил существенного мотива в этом стихотворении: «Я гражданин села» и вместе с тем: «В своей стране я словно иностранец». Не случайно в «Исповеди хулигана» Есенин так настойчиво упоминает о цилиндре (в который раз!) и о лакированных башмаках. Думается, особый смысл есть в признании поэта:
Каждому здесь кобелю на шею Я готов отдать мой лучший галстук. («Я обманывать себя не стану»).В залитом солнцем номере гостиницы Есенин показывал «американские штуки», радуясь им, как дикарь радуется бусам, и презирая их и не дорожа ими.
Некоторая фатоватость авторских признаний Есенина не была подражанием Мариенгофу или Шершеневичу, в его стихах звучал иной подтекст: «Мечтатель сельский — я в столице стал первокласснейший поэт» («Мой путь»).
Около двенадцати часов дня по широкой лестнице мы поднялись на крышу отеля в ресторан. Отсюда открывался вид на залитую полуденным солнцем Бакинскую бухту. В этот час в ресторане было совсем пусто.
Пока мы ожидали завтрака, Есенин говорил о новых стихах, о том, что почти все они уже пристроены в разных редакциях. И удовлетворенно отметил: «Кому у нас больше всего за стихи платят? Вот „Русский современник“ только Ахматовой да мне по три рубля за строчку дает. Еще Маяковскому хорошо платят. Поэтов у нас много, а хороших почти нет!»
В этом наивном хвастовстве не было самодовольства, нет, просто ему было забавно говорить об этом; понимать его следовало примерно так: «Вот, мол, смотри, какие дураки нашлись, за стихи какие деньги платят!»
Заговорив о Маяковском, Есенин заметно помрачнел. Он очень был обижен стихотворением «Юбилейное», написанным в тот год к 125-летию со дня рождения Пушкина. Маяковский тоже сетовал на то, что «чересчур страна моя поэтами нища», и, перечисляя своих современников — Дорогойченко, Герасимова, Кириллова, Родова, — уничижительно отозвался и о Есенине: