С. А. Есенин в воспоминаниях современников. Том 2.
Шрифт:
Аудитория зашумела.
Тогда я, стоя возле кулис, шепнул:
— Прочти из «Гуляй-поля».
Есенин властно ступил к самому краю авансцены. Лоб его прорезала глубокая морщина, глаза потемнели.
Тихо бросив в зал: «Я вам еще прочту», — он начал:
Россия — Страшный, чудный звон. В деревьях березь, в цветь — подснежник. Откуда закатился он, Тебя встревоживший мятежник? Суровый гений! Он меня Влечет не по своей фигуре. ОнСлушавшие стали переглядываться и пожимать плечами: «О ком это он?… При чем здесь перепелиная охота?»
А Есенин продолжал, постепенно повышая голос:
Застенчивый, простой и милый, Он вроде сфинкса предо мной. Я не пойму, какою силой Сумел потрясть он шар земной? Но он потряс… Он мощным словом Повел нас всех к истокам новым. Он нам сказал: «Чтоб кончить муки, Берите все в рабочьи руки, Для вас спасенья больше нет — Как ваша власть и ваш Совет». И мы пошли под визг метели, Куда глаза его глядели: Пошли туда, где видел он Освобожденье всех племен…Теперь уже всем стало ясно, что речь идет о великом Ленине. Снова наступила полная тишина. В голосе поэта зазвучала скорбь.
И вот он умер… Плач досаден. Не славят музы голос бед. Из меднолающих громадин Салют последний даден, даден. Того, кто спас нас, больше нет. Его уж нет, а те, кто вживе, А те, кого оставил он, Страну в бушующем разливе Должны заковывать в бетон. Для них не скажешь: «Ленин умер!» Их смерть к тоске не привела. Еще суровей и угрюмей Они творят его дела…Есенин кончил и умолк, потупясь.
Словно холодным ветром пахнуло в намертво притихшем зале.
Несколько секунд стояла эта напряженная тишина.
А потом вдруг все сразу утонуло в грохоте рукоплесканий. Неистово били в ладоши и «возражатели». Да и нельзя было не рукоплескать, не кричать, приминая в горле ком подступающих рыданий, потому что и стихи, и сам поэт, и его проникновенный голос — все хватало за самое сердце и не позволяло оставаться равнодушным.
У каждого жили в памяти скорбные дни января 1924 года, когда вся страна навсегда прощалась с великим вождем…
Потом просили читать еще и еще…
Многие встали с мест и обступили сцену, не сводя глаз
«Ну вот, — думал я, когда мы возвращались из клуба, — первая встреча поэта с Кавказом состоялась. Его приняли, поняли и, наверное, никогда не забудут…»
Есенин всю дорогу молчал.
Но когда мы поднимались по лестнице, он положил мне руку на плечо и охрипшим голосом произнес:
— Ты знаешь, ведь я теперь начал писать совсем по-другому…
‹…›
Есенин перебрался на окраину города, где я снимал квартиру в доме N 15 по Коджорской улице. Здесь поэт и поселился — подальше от соблазнов, от шумных гостей, от городской сутолоки.
Коджорская улица круто изгибалась по склону горы. Сверху к ней сбегали узкие тропки, а еще выше вилось и петляло среди скал шоссе, по которому ездили в дачную местность Коджори.
С Коджорского шоссе открывался вид на весь город, расположившийся в длинном, широком, со всех сторон закрытом горами ущелье, по дну которого змеилась Кура.
Общий тон города был серовато-коричневый. По утрам его окутывала голубоватая дымка испарений. Ночью с высокого места город казался звездным небом, опрокинутым навзничь…
В моей квартире были две комнаты и просторный балкон.
Первую, небольшую комнатку с письменным столом и огромным уральским сундуком-укладкой, покрытым ковром, я отдал Есенину. Вторая комната служила спальней мне и моей жене. На балконе, по тифлисскому обычаю, готовили пищу, пользуясь жаровней — мангалом, ели, пили и беседовали.
Перед балконом росло несколько деревьев алычи и был разбит цветник. Садик казался больше, чем он был на самом деле, потому что по стенам дома и по забору сплошным ковром вились глицинии. Их фиолетовые кисти источали сладковатый аромат, напоминающий запах белой акации.
В первый же день после переселения Есенина мы вышли погулять на шоссе и встретили чернявого армянского мальчугана лет двенадцати. Он подошел к нам, поздоровался и сказал, что моя жена, незадолго до этого уехавшая отдыхать на черноморское побережье, перед отъездом поручила ему помогать мне по хозяйству.
— Как тебя зовут? — спросил я.
— Ашот.
— Кто твой отец?
— Сапожник.
— Что же ты можешь делать?
— Все! — не задумываясь, ответил Ашот.
— Ну например?
— Могу приготовить обед… вымыть пол… отнести белье прачке… налить керосин в лампу… купить что надо в лавочке… А еще… а еще могу петь!
— Петь? — радостно воскликнул Есенин. — Так это же самое главное!
И, взяв мальчика за локти, поднял его с земли и расцеловал.
Так началась у них дружба, которая продолжалась несколько месяцев и в которой было много и смешного и трогательного.
Хозяйственная помощь Ашота оказалась очень незначительной. Она сводилась к тому, что он бегал в лавочку за покупками, неукоснительно присваивая при этом сдачу.
Днем, а часто и ночью, я оставлял их вдвоем, уходя работать в редакцию.
Ашот, по моему распоряжению, ни на минуту не оставлял Есенина, даже если тот уходил в город, а вечером рассказывал мне — что произошло за день.
Сергей постоянно повторял, что лучшего товарища ему не нужно и что он первый раз видит такого неутомимого певуна, вечно занятого каким-нибудь делом — то мастерит свистульку из катушки для ниток, то клеит змея, то из старого ножа делает кинжал.