Сад для бегонии
Шрифт:
Мама так и стояла, застыв на месте с поднятой трубкой в руке. И уже так же тихо, так же спокойно повторяла одно только слово:
– Нет, нет, нет…. Нет, нет, нет…
Я так и запомнила это «нет». На всю жизнь. Это «нет» в один миг перечеркнуло наше счастье. Наш дом. Наше будущее.
– Нет, нет, нет…
И мама так же медленно. Так же спокойно. По-моему еще спокойнее. Сползла на пол. И прикрыла глаза. И уже ничего не чувствовала. Это тоже своеобразная самозащита. Ничего не чувствовать хоть на некоторое время. Чтобы потом очнуться с надеждой. Что трагедия всего лишь
Но это был не сон. Хотя все воспринималось именно так.
Если бы смерть отца воспринималась реально. Если бы мы с мамой ее по-настоящему осознали. Поверили в нее. Мы бы не выжили…
Так закончился мой день рождения. После которого наступила моя маленькая смерть…
И потом. Когда мы так же, ничего не соображая вернулись с похорон. Мама по инерции нажала на кнопку магнитофона. И низкий мягкий голос Локарева зазвучал с новой силой. Это была любимая песня отца. И помню, мама плавно повернула ко мне лицо. В миг постаревшее на несколько десятилетий. Слегка встряхнула в миг поседевшими волосами. И тихо произнесла.
– Сашенька, сейчас придет папа. Мы его подождем? Мы не будем без него начинать.
И она повернула голову к двери.
И я ей верила. Я верила. Что сейчас распахнется дверь. И на пороге появится отец с корзиной благоухающих цветов. И мы наконец-то начнем праздновать мой день рождения. Наша память остановилась только на том мгновении, когда мы его ждали. На этом остановилась и наша с мамой жизнь. И ничего иного мы воспринимать не хотели. И отказывались в иное верить.
Пожалуй, еще в то время нам с мамой помогли выжить песни Константина Локарева. И трагедия жизни воспринималась. Как данное. Неизбежное. Как обязательный знак судьбы. И я из дня в день включала его записи. И слушала… И песни его давно вышли из моды. И сам автор неизвестно куда пропал. Но частица его души. Мечущейся. Больной. Благородной. И прекрасной. Навсегда поселилась в нашем доме.
C этих пор моя потенциальная карьера стрелка завершилась. И я брала оружие в исключительные моменты. Когда мне было плохо. Когда я стояла перед решением важной проблемы. Или после неудачного ее завершения. Вот тогда я и бегала в тир. И стреляла, стреляла, стреляла. Всегда попадая в цель. Никогда не промахиваясь.
И сегодня. Спустя год после смерти матери. Когда я окончательно вышла из забытья. И всерьез задумалась о самоубийстве. Потому что могла уже думать. Я прямиком направилась в тир.
Дядя Гога, толстый грузин с пышными усами – хозяин тира – мне, как всегда, приветливо улыбнулся. И подмигнул.
– Ну что, Александра, вновь пришла меня разорить? И как ты умудряешься это делать? А ну-ка теперь попробуй.
И он прикрепил к щиту совсем маленькую мушку. Которую даже вооруженным взглядом можно было с трудом различить.
Я приложила ружье к плечу. Прицелилась. И не долго раздумывая. Выстрелила. Мушка отскочила в сторону.
– Ну и девчонка, – восхищенно выдохнул дядя Гога. – Такой талант пропадает зря. Глаз – алмаз. И рука тверда. Твоего самообладания хватит на десятерых. Если не больше.
Если бы дядя Гога знал. Что моего самообладания не хватает даже
И я, вновь перебивая свои мысли, принялась стрелять. Раз, два, три. И все в одну точку. Ни разу не промахнувшись.
Позади меня раздались громкие аплодисменты.
– Ай да, девчонка, – услышала я позади себя приятный мужской баритон. И резко обернулась. И отложила винтовку.
Передо мной стоял высокий мужчина лет тридцати пяти. Мягкий синий взгляд. Мягкая добрая улыбка. Зачесанные назад светлые волосы открывали большой лоб. Из-под длинного плаща выглядывал дорогой синий костюм и широкий шелковый галстук.
Его через чур интеллигентный. Аккуратный. Эстетский вид меня несколько смутил. И я машинально опустила голову, взглянув на свои рваные джинсы, кеды и футболку, на которой трафаретно и безвкусно улыбался мой кумир Константин Локарев. Выглядела я не самым лучшим образом. Я давно перестала обращать внимания на свой внешний вид. И не только из-за бедности. Просто, в сравнении со страшными событиями, которые мне пришлось пережить, остальное давно утратило смысл. И казалось настолько ничтожным и неоправданным. Что я даже удивлялась. Как люди могут думать о стольких незначительных вещах. Когда мир так несовершенен. Когда завтра для них может и не наступить.
И впервые за долгое время, глядя на этого симпатичного парня. Я смутилась. Он был словно пришельцем из другого мира. Мира. Где возможно думать о красивых вещах. Где возможно элегантно одеваться. Следить за манерами. И просто жить. Мне он понравился с первого взгляда. Внушил доверие и симпатию. Может быть, только потому, что я совсем одичала. Что мне не с кем было его сравнить.
Он продолжал улыбаться. Но его голубые глаза были вдумчивы и серьезны. Он не был похож на легкомысленного типа, готового приударить за любой юбкой. Да я и не походила на юбку, за которой мог приударить человек такого класса.
– Я восхищен вашей стрельбой, – наконец сказал он. – И мне даже немножечко стыдно и досадно. Что я, здоровый мужик, вообще не умею стрелять. А такая хрупкая молоденькая девчонка запросто выбивает «десятку». Неужели наше время настолько безобразно?
Я пожала плечами. И еле слышно пробормотала.
– Время всегда зависит от людей. И это безобразие, к счастью. Легко поправимо. Просто я должна перестать стрелять. А заняться. К примеру. Музычкой или домашним хозяйством. А вам просто нужно поднапрячься и научиться стрелять. Вот и все.
– Действительно. Просто. И действительно поправимо, – он рассмеялся. У него был звонкий, открытый, подкупающий смех.
– Лучше было бы поправимо другое.
Я нахмурилась и отвела взгляд в сторону. Я чувствовала. Что не могу болтать о пустяках. Что давно разучилась. Как давно разучилась смеяться. И эта печать боли застыла на моем лице. И если пожилых людей эта печать даже красит. Говоря о мудрости и о силе человека, сумевшего многое пережить. То в мои двадцать эта боль на лице выглядела уродливой и комичной.