Сага о Форсайтах
Шрифт:
– Хорошо, если я тебе не нужна, я уйду. Но я никогда не думала, что ты от меня отступишься.
– Нет, я не отступился от тебя!
– воскликнул Джон, внезапно возвращенный к жизни.
– Я не могу. Я попробую еще раз.
Глаза у нее засверкали, она рванулась к нему.
– Джон, я люблю тебя! Не отвергай меня! Если ты меня отвергнешь, я не знаю, что я сделаю! Я в таком отчаянии. Что все это значит - все прошлое - перед этим?
Она прильнула к нему. Он целовал ее глаза, щеки, губы. Но, целуя, видел исписанные листы, рассыпавшиеся по полу его спальни, белое мертвое лицо отца, мать на коленях перед креслом. Шепот Флер: "Заставь ее! Обещай мне! О, Джон, попробуй!" - детским лепетом звучал
– Обещаю!
– проговорил он.
– Только ты... ты не понимаешь.
– Она хочет испортить нам жизнь, а все потому, что...
– Да, почему?
Опять в его голосе прозвучал вызов, и Флер не ответила. Ее руки крепче обвились вокруг него, и он отвечал на ее поцелуи. Но даже в тот миг, когда он сдавался, в нем работал яд - яд отцовского письма. Флер не знает, не понимает, она неверно судит о его матери; она явилась из враждебного лагеря! Такая прелестная, и он ее так любит, но даже в ее объятиях вспоминались ему слова Холли: "Она из породы стяжателей" и слова матери: "Дорогой мой мальчик, не думай обо мне, думай о себе!"
Когда она исчезла, как страстный сон, оставив свой образ в его глазах, свои поцелуи на его губах и острую боль в его сердце, Джон склонился в открытое окно, прислушиваясь к шуму уносившего ее автомобиля. Все еще чувствовался теплый запах клубники, доносились легкие звуки лета, из которых должна была сложиться его песня; все еще дышало обещание юности и счастья в широких трепетных крыльях июля - и сердце его разрывалось. Желание в нем не умерло, и надежда не сдалась, но стоит пристыженная, потупив глаза. Горькая предстоит ему задача! Флер а отчаянии, а он? В отчаянии глядит он, как качаются тополя, как плывут мимо облака, как солнечный свет играет на траве.
Он ждал. Наступил вечер, отобедали почти что молча, мать играла ему на рояле, а он все ждал, чувствуя, что она знает, каких он ждет от нее слов. Она его поцеловала и пошла наверх, а он все медлил, наблюдая лунный свет, и ночных бабочек, и эту нереальность тонов, что, подкравшись, по-своему расцвечивают летнюю ночь. Он отдал бы все, чтобы вернуться назад в прошлое - всего лишь на три месяца назад; или перенестись в будущее, на много лет вперед. Настоящее с темной жестокостью выбора казалось немыслимым. Насколько острее, чем раньше, понял он теперь, что чувствовала его мать; как будто рассказанная в письме отца повесть была ядовитым зародышем, развившимся в лихорадку вражды, так что он действительно чувствовал, что есть два лагеря: лагерь его и его матери, лагерь Флер и ее отца. Пусть мертва та старая трагедия собственничества и распри, но мертвые вещи хранят в себе яд, пока время их не разрушит. Даже любви его как будто коснулась порча: в ней стало меньше иллюзий, больше земного и затаилось предательское подозрение, что и Флер, как ее отец, хочет, может быть, владеть; то не была четкая мысль, нет, только трусливый призрак, отвратительный и недостойный; он подползал к пламени его воспоминаний, и от его дыхания тускнела живая прелесть этого зачарованного лица и стана; только подозрение, недостаточно реальное, чтобы убедить его в своем присутствии, но достаточно реальное, чтобы подорвать абсолютную веру, а для Джона, которому еще не исполнилось двадцати лет, абсолютная вера была важна. Он еще горел присущей молодости жаждой давать обеими руками и не брать ничего взамен, давать с любовью подруге, полной, как и он, непосредственной щедрости. Она, конечно, благородна и щедра! Джон встал с подоконника и зашагал по большой и серой, призрачной комнате, стены которой обиты были серебристой тканью.
Этот дом, сказал отец в своем предсмертном письме, построен был для его матери, чтобы она жила в нем с отцом Флер! Он протянул руку в полумрак, словно затем, чтобы схватить призрачную руку умершего. Стискивал
Дверь его комнаты была раскрыта, свет включен; мать его, все еще в вечернем платье, стояла у окна. Она обернулась и сказала:
– Садись, Джон, поговорим.
Она села на стул у окна, Джон - на кровать. Ее профиль был обращен к нему, и красота и грация ее фигуры, изящная линия лба, носа, шеи, странная и как бы далекая утонченность ее тронули Джона. Никогда его мать не принадлежала к окружающей ее среде. Она входила в эту среду откуда-то извне. Что скажет она ему, у которого так много на сердце невысказанного?
– Я знаю, что Флер приезжала сегодня. Я не удивлена.
Это прозвучало так, как если бы она добавила: "Она дочь своего отца!" - и сердце Джона ожесточилось. Ирэн продолжала спокойно:
– Папино письмо у меня. Я его тогда собрала и спрятала. Вернуть его тебе, милый?
Джон покачал головой.
– Я, конечно, прочла его перед тем, как он дал его тебе. Он сильно преуменьшил мою вину.
– Мама!
– сорвалось с губ Джона.
– Он излагает это очень мягко, но я знаю, что, выходя за отца Флер без любви, я совершила страшный поступок. Несчастный брак может исковеркать и чужие жизни, не только нашу. Ты очень молод, мой мальчик, и ты слишком привязчив. Как ты думаешь, мог бы ты быть счастлив с этой девушкой?
Глядя в темные глаза, теперь еще больше потемневшие от боли, Джон ответил:
– Да, о да! Если б ты могла.
Ирэн улыбнулась.
– Восхищение красотой и жажда обладания не есть еще любовь. Что, если с тобой повторится то же, что было со мною, Джон: когда задушено все самое сокровенное; телом вместе, а душою врозь!
– Но почему же, мама? Ты думаешь, что она такая же, как ее отец, но она на него непохожа. Я его видел.
Опять появилась улыбка на губах Ирэн, и у Джона дрогнуло что-то в груди; столько чувствовалось иронии и опыта за этой улыбкой.
– Ты даешь, Джон; она берет.
Опять это недостойное подозрение, эта неуверенность, крадущаяся за тобой по пятам! Он горячо сказал:
– Нет, она не такая. Не такая. Я... я только не могу причинить тебе горе, мама, теперь, когда отец...
Он прижал кулаки к вискам.
Ирэн встала.
– Я сказала тебе в ту ночь, дорогой: не думай обо мне.
Я сказала это искренно. Думай о себе и о своем счастье!
Дотерплю, что осталось дотерпеть, я сама навлекла это на себя.
– Мама!
– опять сорвалось с губ Джона.
Она подошла к нему, положила руки на его ладони.
– Голова не болит, дорогой?
Джон покачал головой: нет. То, что он чувствовал, происходило в груди, точно там две любви раздирали надвое какую-то ткань.
– Я буду всегда любить тебя по-прежнему, Джон, как бы ты ни поступил. Ты ничего не утратишь.
Она мягко провела рукой по его волосам и вышла.
Он слышал, как хлопнула дверь; упав ничком на кровать, он лежал, затаив дыхание, переполненный страшным, напряженным до предела чувством.