салыр-гюль
Шрифт:
Какие-нибудь ишачьи подковки изготовляются с той же наглядностью, как и шашлык (кебаб). Покупатель может наблюдать, как на его глазах сырое мясо разрезается на куски, потом шипит на жаровне и проворачивается на узеньких вертелах, а сталь накаляется докрасна, догибается и подправляется молотком; потом на шашлык машут кожаной лопаточкой, а сталь холодят – и подковы и блюда готовы: можно есть или подковывать тут же дожидающегося флегматического ослика.
Остановившись перед тем или иным из опрокинутых коробов с ремесленником внутри, нелегко оторвать глаза от рождающейся вещи. Вот положенный на выступ доски медный кувшин. Его горло вздуто зобом, а круглый рот топырится наружу. По медной губе кувшина и бьёт молоток. От каждого удара кувшин отдёргивается на миллиметровый интервал и получает новые и новые удары, постепенно окаймляющие чередованием вгибов и выгибов его края.
Вот седельник. Он стягивает ивовые прутья поперечными связями,
Вот изготовитель пятипалых вил. Прямая деревянная рука и виловое запястье с пятью короткими врезанными ножом выступами готовы. Теперь надо подвязать пальцы. И пальцы ремесленника, проворно перебегая от ящика с грудой сваленных в него деревянных пальцев, быстро прибирают, прилаживают и прикручивают лозовыми нитями дерево к дереву. Проворство, почти пианистическая беглость работающих пальцев, по сравнению с распрямленной неподвижностью пальцев сработанных, разительна. Такая техника может быть в фаланги лишь выграна множеством дней труда.
И куда ни взглянешь – всюду искусность, доведённая до своего предела. Но что даёт эта ремесленная виртуозность самим виртуозам молотка, шила, клещей и резака? Грязный короб карханы, рваный халат, несколько щепоток наса в день и кусок серо-жёлтого, похожего на мыло, сыра, валяющегося тут же вместе с инструментами, обрезками и опилками. Традиционное ремесло, передающееся от поколений к поколениям, древний ушталык Узбекистана осуждён на гибель. Весь этот инструментарий дотимуровых времён, прапрадедовские точильные ремни, навёрнутые спиралеобразно на вал и вращаемые двумя руками, какие-то старинные бронзовые наковальни, ветхие крюки и прикрючья – всё это не может бороться с машиной, бессильно против неё, как кремневое ружьё против пушки.
Эта остановленность традиционного мусульманского искусстничества и искусства равна выключению его из жизни. Культуры, слишком быстро нашедшие себя, тем самым себя теряют. Они выпадают из дальнейшей истории.
В Бухаре есть мавзолей Исмаила-саманида. Там же стоит медресе Абдулла-хана. Их отделяют друг от друга узкий переулок и семь веков (X и XVI). А между тем оба одинаково прекрасны. И в этом «одинаково» – смерть: от прекрасности.
В течение этих веков рождались новые строители и новые постройки. Но строители эти были лишь душеприказчиками искусства. Они выполняли завещательную волю, отдавая работу и жизни посмертным произведениям архитектуры X века.
Однако, скитаясь по базару, нельзя позволять мысли отлучаться от окружающего. Вот я и опрокинул носком сапога какую-то миску с брызнувшими из неё вразбег медяками. Потревоженный нищий кричит мне вслед, ловко промодулировав из минора в мажорные выклики.
У поворота стены, возле маленького ослика, только что освобождённого от тяжести двух корзин, наполненных белым луком, и двух людей – дехканина и его жены, собралась кучка зевак. Среди них и дети. Старик в пёстрой чалме, с видом заправского маддаха, рассказывает какую-то, очевидно забавную, историю. Слушатели поддакивающе качают головами и улыбаются.
Заметив моё непонимание, какой-то плечистый узбек, благожелательно повернувшись ко мне, объясняет. Другие – в моменты нехватки слов -помогают рассказу, кто фразой, кто словом, а кто и жестом.
– Это так – эртек, сказка.
– Почему у ишака длинные уши.
– Ха.
И постепенно – общими усилиями – им удаётся втолковать мне сюжет. Вот он.
У первого ишака – прапрадеда всех ишаков – уши были как уши. Но зато упрямство было ещё длиннее… то есть не больше чем теперь. Поэтому хозяин, идя за ишаком, должен был подгонять его палкой. Ишаку не нравилось ни ходить под грузом, ни слышать, как палка ходит по нём. И вот однажды, оставшись наедине с палкой, он ей сказал: «Почему бы тебе не выбрать другое место для прогулок; правда, рёбра мои кривы, но улицы Самарканда ещё кривее». Палка отвечала: «Я бы и сама предпочла быть третьей ногой старого муллы, идущего в мечеть, чем погонять четыре ноги ишака, идущего на базар. Но бью не я: мной». «Так как же нам быть, – спросил осёл, – чтоб реже встречаться?» «А вот как, – отвечала палка, – наймём в сторожа воздух – пусть он свистит всякий раз, когда мной размахнутся. И ты убегай. Приятнее ударять по мягкой пыли, чем по ишачьему ребру». Воздух согласился, и они стали делать, как было условлено. Перед каждым ударом палка предупреждала воздух, воздух свистел, и ишак отпрыгивал. Но ничего не выходило. Пока палка
Сегодня, начав свой день ещё до света, я иду путём гробниц. Сперва довольно длинная прогулка по Енгийолу (Новой дороге) к гробнице (и медресе) Ходжи Ахрара, потом обратный путь под успевшим нагнать меня зноем, и краткий прощальный визит к шестисотлетнему мертвецу, Тимур-ленгу, принявшему меня лёжа, под нефритовым одеялом, в своей мрачной, под цвет его темпераменту, усыпальнице. Потом гигантские древка знамён Рухад-абада, безлистыми деревьями смерти вытянувшиеся под самый яйцевидный купол абада (место вечного отдохновения).
Далее – мимо распавшегося в каменную труху надмогилия Биби-ханум (что против мечети её имени) – к подножию Шах-и-Зинда. Шах-и-Зинда – это целая череда погребальных склепов, точно в обгон друг другу, вскарабкивающихся по крутому склону холма, в смерть. Марши ступенек помогают следовать по иссохшему руслу прошлого, от одной гробничной арки к другой. Тут довольно пёстрый набор тлена: сестра Тимура, кое-кто из эпигонов, шедших вслед за «железным хромцом»; наконец, на гребне холма полулегендарный «шах-и-зинда» (живой царь) Кусаибин-Аббос, родственник и современник Мухаммеда, якобы впервые принёсший на эти мёртвые теперь холмы его религию.
Вот они, когда-то носившие на себе груз городов, пустые теперь холмы Афросиаба. Стоит сделать два-три десятка шагов, и вместо мозаичного пола мазара бин-Аббоса под ногами растрескавшаяся поверхность древнего городища. Оно – почти до того места, где линия горизонта совпала с огибающим Афросиаб Сиабом – покрыто мелкой сыпью могил, обыкновенных, не мазаризированных могил. Именно эти, из иссохлых комьев вывороченной заступом земли могилы и строили великолепные могильники ханов, шахов, бохадуров, ходжей и саидов. Но вместо Голубеющих камней мазарного свода над ними общий для всех пыльно-голубой купол; вместо звездчатого орнамента и зелёной вязи линий стен и пола мазара вкруг них бледно-зелёный извив и иглы мизерной верблюжьей колючки, джантака. Я пересекаю по прямой поросший смертью мёртвый город и выхожу на Ташкентскую дорогу. Здесь, у её обочины, я вижу пасущегося верблюда. Его брюзгливые губы терпеливо жуют джантак, густо припыленный пылью. Его шея, выгнутая, как знак интеграла, неотрывно наклонена к иглам джантака. Точно он пробует пройти в ушко каждой из игл; но кончается тем, что не верблюд сквозь иглу, а игла сквозь верблюда.