Сам
Шрифт:
— Вообще-то во время диалога ускользнула грань между ЕГО сознаньем и моим. Быть может, это был внутрисознанный разговор?
Они пришли в покои Фэйхоа, похожие на ту квартирку в башне, где бабушка ему певала «Ай, Курнопа-Курнопай», где спал в обнимку с Каской и Ковылко, блаженным сразу по возвращению из бара и без отрады ласковым после отцовской сшибки с барменом Хоккейной Клюшкой.
О, мама, папа, бабушка Лемуриха, как он соскучился по вам! Ты, слухачевый бармен, миг памяти о голосе твоем, хрипящем из отдушины, — проклятье. Неужели, ублюдок дьявола, ты у себя в квартире прослушиваешь дом?
На кухню он прошел
«О, САМ, ведь ТЫ, ТЫ надоумил Фэйхоа сюда доставить бабушкино кресло?»
Восторг и нежность взвихрило в душе. Сдержался, не схватил любимую в охапку. Ему ли благодарность расточать, мужчине, военной косточке?
Умостился в кресло. Трескучий скрип был, ей-же-ей, приятней пения сизоворонки. Сейчас цепями прикрутили б к креслу, он сиял бы, радостно-счастливый, когда бы бабушка Лемуриха была с ним рядом.
Стояла Фэйхоа перед столом, салат готовила. На дощечке вдобавок к огурцам и перцу, в алых колечках которого зернились семена, разрезала жернов сочащегося ананаса. Возле торцов дощечки лежали яблоко, хурма с прозрачной мякотью кораллового цвета, очищенные грецкие орехи, разъятые на полушария, стручки софоры, зеленые оливы, курага, чеснок, крученые волокна дыни. Чего-чего еще там не было! И авокадо — император фруктов. Ловкач провиантмейстер сам авокадо поедал.
Захотелось съязвить, де, вы, мол, здесь и там, в пещере, отведенной якобы для смертников, гурманский сотворили рай. Но покоробило нутро от честного занудства, сродни тому вопросу, толкнувшему за борт святую Фэйхоа. И Курнопай смолчал и преломил свою взыскательность в заботу о родных.
— Как бабушка моя?
(Вот протезная душонка с претензией на мировую совесть. Не мог спросить о бабушке в минуты встречи под кедрами, а бросился любиться.)
— Наставница пехотных курсов при главсерже. Ее обязанность учить державному патриотизму. За успех по службе награждалась. И включена в когорту посвятительниц. И не по личной просьбе. За заслуги. В ней государственная жилка. Не надо ничего — служить во славу… Скучает по тебе.
— Смешно сказать… Ей нравилось, когда был постреленком, мне пятки целовать. Ну, и каждый пальчик на ногах перецелует.
— Ты кровный внук. Бывая в интернатах для младенцев, ножонки им целую, ноготки.
— Прекрасной матерью ты будешь.
— Буду?
— Прекрасной матерью моих детей.
— Я буду матерью своих детей.
— Но от меня?
— Конечно.
— А в чем же дело?
— В том… Ах, прочь тревоги. Мы здесь с тобой для забытья. Послушай, я уходила из дворца. У Каски я училась штамповке касок. Встанет на педали штампа, и поехала. В едином ритме. Чуть медленнее — брак. Поначалу я повисала, приустав, на поручнях. Они как брусья для гимнастов. Жаль, брусья не из дерева. Чугунные. Полно графита в чугуне. Чуть поработаешь — ладони темно-серые, подмышки и бока. Не верилось, что целыми часами буду гнать все в гору, в гору, в гору без передышек. Втянулась. Печально вспоминать присловье Каски: «Педали были, педали и останутся». Оно в моем уме расширилось. Смещение Главправа не отразилось на ее труде, а я-то думаю — ужесточило, уподлило его. Иносказание присловья мой ум раскинул и на сферу управленья. У главсержа, его соратников и прочих адмбожков — у каждого свои педали. Их механизм хитрее: тайны принуждения и кары, внушение на уровне гипноза с влияньем на высокую сознательность и на животность чувств. Я себя и Каску, и всех работниц воспринимала, как педали для осуществления держзамыслов, сокрытых от народа. Что генофонд
— Неужто я теперь…
— Приказ главсержа, нахрап гордячки Кивы Авы Чел — не оправданье для тебя. Увы, теперь, Ревнитель Собственных Удовольствий, ты в стыдной ложе Эр Сэ У.
— Рассказывай о Каске, о себе.
— Еще чуть-чуть о генофонде. Рождаемость упала. Им подавай молоденьких, фигуристых, смазливых. Какие гены там у них… Пускай в роду навалом идиоты, туберкулезники и алкоголики, аллергики, пираты, палачи — их не тревожит. Им нужен секстовар. К цветущей свежести и формам — способность ластиться к постылым Эр Сэ У, игривость инфантиль, податливость к порокам. Здоровые и прочные сложеньем, годами зрелые и строгие натуры не по нутру им.
— А кто из них на мамином заводе?
— Техспецы, банкиры, спортсмены, щепотка фермеров, коннозаводчики, дизайнер, актер, борец из цирка, тренер-альпинист, владелец сауны и золотостаратель… Поскольку наезжал главсерж, спешили уподобиться ему дворцовые сержанты. Не следуешь хозяину ретиво — в немилость попадешь, а то и в нети. Лакейством соправителей, как и распадом чести и ядерным бесстыдством, пропитана эпоха.
— А все же ты сумела уберечься. Ведь зарились, наверно, на тебя, пожалуй, все?
— Боялись Бэ Бэ Гэ. Не притязает он, отсюда и табу.
— А почему вернулась во Дворец?
— Из-за товарок. Считали — прислана шпионить, раз недотрога, льдышка и чистюля. Впадали в страшные истерики. На ком сорвать недолю? Ругались на меня. И, ясно, рев, припадки… Вернулась во Дворец. Спасибо Болт Бух Грею. Переносила ад труда, не вынесла бы ад психозов. Жалею их. Им сострадаю, инкогнито оказываю помощь.
— А мама что?
— Спасала. Однажды чуть не растоптали зверски.
— Мама?! Раньше она сникала от малейших страхов. Отец по пьянке покажет зубы бармену, а бабушка Лемуриха возьмется охать: «Беды наделал. Знать, хана». И мама сникнет.
— Спасала смело.
— Не верится.
— Она считалась главной среди нас. За труд. И доброты несметной.
— Прямее говори.
— Еще… внимание главсержа.
— Кто у нее родился?
— Мальчишки.
— Походят на кого и от кого?
— Курносые очаровашки.
— Эх, Фэйхоа, чудесная Корица!
— Корицы нет. Вот, говорят, что от молочных ванн я стала белоснежной.
— И тебе с трудом дается правда.
— Да правда сколь прекрасна, столь трудна.
И разговор осекся. В нем Курнопаю открылось снова, как долго прятали его от истинной судьбы страны, наукам обучали почти что вне истории, а если пригребали факты из нее, и то лишь в пользу узурпаторства, безумные, кровавые, чумные шаги которого премудро выдавались за прогресс.
«Неужто, — думал он, — нас вводят в заблужденье, приняв его за курс державы, одобренный САМИМ и Болт Бух Греем? И неужели в Эр Сэ У, хотя бы за блаженства, не взыграет совесть народ вознаградить?»
Для Фэйхоа их разговор на кухне был очень важен, чтоб умерить остроту его оценок, где безотчетность, совесть и догадки трагически переплелись, и чтоб вооружить его терпимостью, иначе все, что связано с САМИМ и что сложилось в Самии в тысячелетиях и совсем недавно, он захочет второпях переменить и в том найдет погибель. Тогда и ей не жить. А коли жить, зачем?