Сама жизнь
Шрифт:
Летом того же года Глазовы приехали в Литву, но мы прожили там, в Пярвалке, довольно мало, никак не все лето. Следующий год и мы, и они пропустили (у нас папа ездил в Польшу, у них – не знаю что), и постоянная пярвалкская жизнь началась в 1965-м, когда время явственно изменилось.
Самое лето было просто дивным. Мы везли, кроме детей, юную Наташу Бруни. Приехал Кястас Яну-лайтис с будущей женой. Была Нина Каретникова; были недавно поженившиеся Галя Корнилова и Сережа Ларин с Галиной дочкой Катей. Дети располагались так: Наташа (пятнадцать), Катя (восемь),
Томас (мой сын, шесть), Мария (моя дочь, четыре) и Гриша Глазов (два с половиной). Несмотря на такие зазоры, они очень дружили; на следующий год, кстати, зазоры в какой-то
А теперь нечто вроде картинок.
Вот какой-то праздник в конце июля, может быть -годовщина нашей свадьбы, промыслительно оказавшаяся и днем католической Наталии. Я захожу к Глазовым, Юра только что оделся к балу, и вдруг в трансформатор ударяет молния, из штепселя летит искра и прожигает белую рубашку.
Несмотря на это, мы пережидаем кратчайшую грозу, идем к нам, в избу Савукинасов, и Юра с Мариной за столом поют песни Галича. Особенно помню «Парамонову».
А вот мы начинаем лекции по истории католичества. Сперва сидим под деревом, потом перебираемся к Глазовым, и они каждый раз меня кормят, повторяя, что пастуха надо кормить. Получается то лучше, то хуже, потому что именно в том году у меня началась язва, и тяжелая, а едим в основном угрей.
С угрями – много картинок, самая обычная: Глазов в яме, где он их коптит. Голый до пояса, бронзовый, очень похожий на Пастернака, только тот в молодости не был таким плакатно красивым. Эти райские сцены уравновешиваются страданиями, когда Юра расспрашивает местных жителей, как они относятся к оккупации. Большей частью те шарахаются, а Кястас с моим мужем потом заверяют их, что этот русский – наивный человек, а не стукач.
1966-й год идет примерно так же, только с Леной Глазовой, дочкой Юры, которую провозглашают принцессой Лесландии, т. е. леса у деревни. Марина с пузом непрерывно ест петрушку. Лекции читаем, угрей едим, а если я совсем не могу, мы с женой Кястаса варим на кирпичах овсяную кашку. Тут четко помню сцену: сидим на корточках, варим. Неподалеку бродит Томас Венцлова, собирающийся с Юрой и со мной ехать на симпозиум в Кяари-ку. Юра стоит над нами и пламенно доказывает, что семиотики – соль земли. За год до этого солью земли были, кажется, буддисты (не ручаюсь). Мы соглашаемся с ним, но не полностью. Слово за слово, и я плачу, слезы капают в овсянку. Плачу я зря, Юри-на пылкость похожа на агрессивность только с виду. Добрый он настолько, что, неся по деревне с трудом добытые свежие яйца, неожиданно отдает их мне.
Наконец мы едем на симпозиум. Юра везет доклад о чем-то индийском; однако, выйдя к столу и доске, начинает рассказывать о моделях семьи в разные советские периоды, и говорит такое, что после доклада все испуганно молчат. Среди участников -Роман Якобсон, с ним какие-то приставленные лица, народу вообще много, отвечает за все Юрий Михайлович Лотман. В общем, ситуация. Юра сидит за столом, в ярко-белой рубашке, обхватив руками голову. Томас жалобно смотрит на него, я – взываю к небесам, народ чуть не плачет. После этого многие спрашивают нас с Томасом, провокация ли это. Мы утверждаем, что нет, но с переменным успехом. Дня через два ведущий заседание (кажется, пастор Ма-зинг) сообщает, что у Юры родился сын, а кто-то (кажется, Иллич-Свитыч) трагически погиб. Потрясенные этими событиями, структуралисты отмякают; но Юра больше не говорит, что они – соль земли. Теперь ею оказались католики.
Прибавлю, что Юра уехал в Москву, а мы с Томасом – в Таллин, где нас и настигло сообщение, что в Вильнюс приехал отдышаться еще не знакомый с нами Бродский. Мы спешим домой. Но это -другой рассказ [ 66 ] .
1967-й был исключительно насыщен событиями. Вторая жена Томаса (еще не жена) ждала ребенка и приехала по этому случаю к нам, на косу. Решила туда приехать и трогательнейшая
66
См.: Я. Трауберг. Невидимая кошка. СПб., 2006. С. 21-24. Ред.
ВОСПОМИНАНИЕ О ПЯРВАЛКЕ
На черном блюдечке залива едва мерцает маячок,
и сплю на берегу залива я, одинокий пешеход.
Еще заря не озарила моих оледенелых щек,
еще судьба не прозвонила…
Ореховою шелухой еще похрустывает гравий,
еще мне воля и покой прощальных маршей не сыграли,
и волны сонно льнут к песку,
как я щекою к рюкзаку на смутном берегу залива.
Вот вам и Dichtung [ 67 ] , и Wahrheit [ 68 ] – читаешь и плачешь, особенно в те годы, когда мы не знали, что снова увидимся. А «на самом деле» мой доведенный все новыми гостями муж увидел Наталью с рюкзаком, взял сына и молча ушел снимать другую избу. Так мы и жили, женщины – в первой избе, мужчины – во второй.
Помню именно в то лето наш национальный праздник, день рождения короля Августина. Это было крестильное имя Кястаса Янулайтиса, а королем Пярвалки его выбрали еще в 1965-м. Ритуал был достаточно сложный: влезть на лесистый холм, выпить там вина, поесть угря, а бутылку куда-то поместить. На столб? На дерево? Не помню. Может быть, этот день я вспоминаю по двум причинам: 17 июля другого года погиб другой самодержец (его в моей семье любили и чтили), и тогда мы в последний раз ощутили, что мы – на свободной земле.
67
Dichtung – поэзия (нем.). Ред.
68
Wahrheit-правда (нем.). Ред.
Кроме всего этого, мы тушили лесной пожар. Ощущения были смешные – совершенно отключен страх, чувствуешь себя в аллегории. Глазов был словно для этого и создан. Власть сама собой оказалась у него, причем никто ни тогда, ни позже не удивился. Хорошо, тихий Сережа Ларин не был королем или «батюшкой» (мой муж), но Юра тоже королем не был, назывался он «лейб-коптарь», а роль его располагалась между героическим чудаком и неожиданно хозяйственным добытчиком. Однако тушением пожара руководил именно он, а уж красив при этом был – неописуемо. Потом мы долго пили и ели все тех же угрей.
В то лето была особенно сильная гроза. Они все там сильные, но короткие, а эта бушевала целую ночь, причем мы перед этим чем-то отравились -кажется, рыбой, не сунутой в холодильник. Но выздоровели на удивление быстро.
Наконец, так называемая «дикая котиха» – кошка, пасущаяся в лесу, – родила трех котят у меня в ногах. Одного взяли в Москву Кястас с женой, он долго у них жил (кажется, его звали Микас). Другой остался с мамой, а третий уехал с нами, но вскоре его задрал до смерти одноглазый дворовый кот Моше Даян. Останавливаться на таких ужасах я не могу и не буду; скажу только, что один (точнее, одна) из младших детей искренне считал(а), что кота зовут Мышедавян.