Сама жизнь
Шрифт:
Отцу Александру удалось наладить своеобразную фабрику – перепечатывали Бердяева, Сергия Булгакова и многие другие книжки «тамиздата», которые моментально расходились. Правда, в них встречались пропуски, некоторые фрагменты терялись. Машинистки трудились, конечно, в нерабочее время, может быть, ночью, спешили. Когда в 1988 году появилась возможность опубликовать неизданного Честертона и я стала искать прежние свои работы, то обнаружила, что в каких-нибудь сотых экземплярах потеряно до половины книги. А других просто не оказалось. Так что пришлось, скажем, во «Франциске» переводить заново целые куски.
Судьба рукописей самиздата –
Переводила Зоя Афанасьевна Масленникова. Но профессиональных переводчиков прозы, насколько я знаю, не было. Часто переводили научные книги для о. Александра – он ведь, когда писал, пользовался огромным материалом и не мог все прочитать на языке оригинала.
Вы воспринимали свою деятельность как церковное служение?
Да. Большая радость была – переводить «вести», которые «спасают людей». Думала так, по наивности.
–А Льюис – как Вы его открыли?
–В 1972 году отец Сергий Желудков и отец Александр Мень дали мне почитать трактат «Страдание».
Хотели узнать, не годится ли он для самиздата. Я пришла в восторг и тут же села за работу. И с этих пор переводила по книжке Льюиса в год. С самиздатским Льюисом связаны любопытные сюжеты. Например, такой. Отец Сергий Желудков выписывал из льюисовских работ целые отрывки и вставлял в письма, адресованные Крониду Любарскому, который сидел в лагере. Отца Сергия вызвали и спросили, что он цитирует. Он простодушно спросил меня по телефону: «Наташа, Льюис есть в библиотеке?» Я говорю: «Смотря какой. Одни книжки есть, других нет». Он хотел «им» сказать, что это – переводы книг, которые есть не в спецхране, легально. Не помню, чем все это кончилось. Что до Любарского, Льюис ему не понравился, вернее – ничуть не убедил. Переписка издана, об этом можно прочитать.
–А вы видели тех людей, которые читали ваши переводы? Слышали отзывы, общались со своими читателями?
Отчасти. В Новой Деревне (куда перевели отца Александра) появилось очень много новых людей, а ездить туда часто я не могла. В1972 году произошел демографический взрыв, возникло очень много неофитов. Приход заметно вырос, и буквально каждый читал Льюиса. А в Москве сложился кружок – отнюдь не из-за самиздата, – где очень любили Льюиса и Честертона. Это Аверинцев, Шрейдер, Августин Яну-лайтис, братья Муравьевы. В1974 году мы основали Честертоновское общество, как раз в столетнюю годовщину его рождения, 29 мая. Собрались у меня, выбрали председателем кота. Где этот кот… Сейчас, минуточку, вот его фотография.
Настоящий котяра.
Кеша, бессменный председатель.
Льюиса продолжали переводить. Из Ленинграда приехала Таня Шапошникова. Она перевела две сказки и письма, как она назвала, Баламута. Я их отредактировала, синтаксически они довольно беспомощны, а вот лексические находки были. Именно она выдумала «Баламут», хотя в оригинале, конечно, другая игра.
С конца 1979-го года мы с дочерью снова жили в Литве, пять лет. Я перевела там три романа Честертона. Переводила и других религиозных авторов -о. Саймона Тагуэлла, Габриеля Марселя пыталась… Когда мы переписывались с Аверинцевым, он их так называл: «Дорогой» – это Честертон, а «Золотой» -Льюис. Не думаю, что придрались бы перлюстрато-ры. Мы просто играли.
В 1988 году меня пригласил Кураев, отец диакона Андрея, заведовавший в Политиздате редакцией философии. Он сказал, что прочитал Честертона и хотел бы его напечатать. Это был симпатичный человек, читавший на работе одно, а дома – другое. Он выпустил сборник честертонов ских трактатов, а потом – и льюисовских.
Вы чувствовали какую-то разницу между дис сидентским движением, имеющим определенный дух противостояния, и культурным подпольем, теми, кто читал на хлебосольных московско-питерских кухнях стихи, кто устраивал полулегальные выстав ки (хотя и к ним, как известно, приходили милицио неры проверять паспорта)?
У меня было немало друзей-диссидентов. Конечно, после исхода 1972-1975 годов осталось культурное подполье. А раньше был Михаил (Мелик) Агурский, крупный сионист. Он очень любил Честертона, играл в него. Когда, прощаясь, мы стояли в аэропорту – вспомнили об этом. Разница, конечно, между диссидентами и несоветскими филологами или писателями существовала, но реально было немало людей, которые ходили и туда, и сюда. Анатолий Якобсон очень увлекся Честертоном и перевел стихи «В городе, огороженном непроходимой тьмой». Недослышав или не разобрав, скорее, написанного мной подстрочника, он заменил в них одно слово -«большую» или «великую» страну на «больную»: «Ибо жалеет наш Господь Свою больную страну». Получилось несравненно лучше.
Сама я не любила коллективной борьбы, я вообще боюсь всего коллективного, да и борьбы тоже. Мне казалось, что само внутреннее противостояние многое меняет вокруг нас, но дружила с диссидентами в Москве и в Литве. Вспоминаю Юру Мальцева, тихого, очень серьезного человека. Он писал властям: «Мне тут не нравится, отпустите меня в Италию». Его не посадили, видимо, по забывчивости. Но он несколько раз оказывался в психушке. Его выгнали с работы, и я брала для него в Патриархии переводы с итальянского. Сейчас он живет, кажется, под Болоньей, женился, написал книгу о Бунине.
Ваши любимые авторы сильно повлияли на религиозную топографию?
Теперь, оглядываясь назад, я часто думаю о том, что Льюис для самиздата был, может быть, не нужен. Я об этом говорила на встрече в Свято-Филаретов-ской школе, когда из Англии вернулась, с его столетнего юбилея. Ощущение такое, что Льюис в Новой Деревне «не сработал». Видимо, это связано с тем, что состояние душ в 1970-е годы не совпадало с его нравственной направленностью. Начиналось время повального, темного одиночества. Укреплялся явственный, тяжкий эгоизм. А сильнее проповедника против эгоцентризма, чем Льюис, не придумаешь.