Самоцветные горы
Шрифт:
Старик зорко пригляделся и отметил, что ни тот, ни другой четвероногий боец не поднял на загривке щетины. Вот легконогий Саблезуб поднялся на холм… Два огромных пса застыли, как изваяния, в какой-то сажени один от другого. Потом стали сходиться. Пядь за пядью, вершок за вершком, ближе, ближе… Сейчас бросятся! Два куцых хвоста указывали в зенит, трепеща от сдерживаемого волнения. Два чёрных влажных носа усердно трудились, читая сотканные запахами повести неведомых стран.
“Ты без спросу ступил на мои земли, чужак. Откуда ты и зачем?”
“Да, я без спросу ступил на твои земли, великий брат. Но не затем, чтобы тайно приблизиться к твоим сукам или нанести вред стадам. Я вовсе не оспариваю твоё старшинство. Взгляни лучше, вождь степного народа, что я принёс!”
И Непререкаемый, зорко следивший с седла, испытал некоторое удивление, заметив,
А потом вожак степных волкодавов вскинул голову к небу, и по округе раскатился его голос – тот самый низкий, внушительный клич, сочетавший вой и рычание. Он предназначался всем, способным услышать, а слышно его было более чем за десять вёрст, особенно по ветру.
И в самом деле, очень скоро на призыв Тхваргхела издалека отозвались псы становища, куда возвращался Непререкаемый. Наверняка они уже мчались встречать своего предводителя – и ту необыкновенную, оплаченную двумя жизнями весть, что он сейчас получил. Весть, в тени которой каждодневные споры и вражда исчезали, как вода на песке… Но ещё прежде, чем их лай доплыл над волнами колышущейся травы, Саблезубу ответил совсем другой голос. И таков был этот голос, что горбоносый жеребец под Непререкаемым прижал уши и заплясал, а всадник проворно обернулся в седле, хватаясь за лук, ради такой вот неожиданности висевший в налучи снаряжённым.
На дальнем холмике, держась в отдалении, но и не думая прятаться от исконных недругов, стоял волк. Да не какой-нибудь тощий степной разбойник, склонный без памяти удирать от одного эха рыка Тхваргхела. Это был громадный лесной зверь с тёмным пятнышком посреди лба. Он тоже принял весть. И очень хорошо понял, что делать с ней дальше…
Ближе к вечеру Хономер начал собирать помёт диких быков, попадавшийся среди камней. Растаявший снег превратил большинство плоских лепёшек в бурые полужидкие комья, но попадались и сухие куски. Будь у него кремень с кресалом и хоть горсточка трута, можно было бы даже устроить костёр. Предки Хономера, странствовавшие по холодным морям, кресала носили на поясах, кремня на Островах было полно, а трут они великолепно умели сохранять сухим. Они сыпали его в ореховую скорлупку и запечатывали воском. Почему он не вложил такую скорлупку в тот же кошель, где могла бы лежать и баночка с мазью для ног?.. Почему, будучи в Галираде, не додумался купить у изобретательного ремесленника, помимо светильничка-“самопала”, ещё и отдельное зажигательное устройство с колесиком и кремешком?..
Ох, знал бы, где падать придётся, – соломки бы подстелил…
Хономер вытеребил из рубашки пучок ниток, показавшихся ему совсем сухими, и перепробовал десятка три разных камней, пытаясь высечь искру. Он изранил себе все руки, но искра так и не высеклась. Видно, алайдорские камни зарождались в прискорбном удалении от стихии огня. И это значило, что новая ночь окажется гораздо мучительней предыдущей. Вчера его долго грела ходьба, ведь он думал, что вот-вот выйдет к знакомым палаткам, и не очень-то допускал мысли об отдыхе. Сегодня неизбежность ночёвки была заранее очевидна. Значит, следовало должным образом приготовиться к ней, если только он хотел ещё раз увидеть рассвет… И Хономер напрягал зрение, чувствуя, что слепнет от непомерной усталости, но всё же высматривая, подбирая и пряча за пазуху очередной шмат более-менее сухого помёта. Уже не затем, чтобы попытаться поджечь его, нет. Хономер знал другое: навоз, брошенный наземь, как бы начинает внутри себя очень медленное, но вполне осязаемое горение. Оттого всегда тепла навозная куча, оттого над ней, преющей, в холодном воздухе поднимается пар. Может быть, если собрать достаточно много навоза, удастся переночевать в нём, как ночует старая собака, которую хозяин не пустил в дом?..
Ноги
Хономер думал о том, что, наверное, всё же погибнет. Соберутся грифы и расклюют его тело. Очевидцы рассказывали – дорвавшись до трапезы, жадные падальщики иногда так нажирались, что не могли сразу взлететь и подолгу оставались на земле, ожидая, чтобы проглоченное начало перевариваться и тело естественным образом облегчилось для полёта. Охотники утверждали, что в это время птиц можно было брать голыми руками, но кому понадобится ловить вонючего грифа?.. Хономер пытался внушить себе, что телу, оставленному душой, уже не будет особенной разницы. Может, так оно окажется даже и лучше, чем если Ригномер со спутниками отыщут его умершего, но ещё не тронутого зубами зверей. Тщательно обложенного дерьмом… и без штанов. Если же его съедят, он просто исчезнет, затеряется на Алайдоре… почти как некогда, неизвестно на каком материке, Младший из божественных Братьев… чьи благородные останки теперь, надобно думать, уже никогда не будут обретены. И, как знать, не уподобит ли храмовая молва мученическую кончину некоего жреца…
От этой мысли у Хономера вырвался горестный стон. На краю жизни и смерти, где он безо всякого преувеличения оказался, такие недавно привычные мысли об избранничестве и славе показались пустыми, мелкими, стыдными. Но если не это, то что тогда имело значение? Что?..
Он одеревенело нагнулся и сунул за пазуху ещё одну бычью лепёшку. Тепло, исходившее от неё, было воистину благословенно.
Когда-то, в самом начале своего служения Близнецам, Хономеру нравилось читать книги о мужестве гонимых Учеников. И ему даже казалось по юношеской глупости, будто он вполне понимал их страдания и их стойкость. О самонадеянность молодости, безоблачная и беспредельная!.. Он был тогда совершенным мальчишкой и вдобавок сыном воинственного народа, высоко ставившего доблесть перед лицом смерти. Помнится, он размышлял о саккаремских Учениках времён Последней войны, которых воины Гурцата Великого сажали на колья, полагая, что, стоит лишь расспросить хорошенько, у такой могучей веры всенепременно отыщутся храмы, полные несчётных богатств. Юный Хономер мысленно примеривал на себя муки пронзённых и нимало не сомневался, что тоже смог бы, подобно им, до последнего шептать молитвенные стихи, восславляя Близнецов и Отца Их, Предвечного и Нерождённого. Подумаешь, боль тела!.. Да какое значение могла она иметь по сравнению с высотами духа?!
И только теперь, когда его пятки ступали по раскалённым углям, ноги ледяным бичом хлестал холод, а торс уязвляла едкая влага и колючки навоза, он начал отдалённо приближаться к истинному пониманию подвига мучеников за веру. Не в том состоял он, чтобы без стона и жалобы вынести долгую и жестокую боль. На это способен и крепкий сердцем язычник, попавший в руки врагов (Хономеру в былых его странствиях довелось узреть и такое). Нет. Те люди, мужчины и женщины, шли на лютую смерть не ропща, не умствуя о богоизбранности и богооставленности, не ожидая посмертной награды и вовсе не помышляя о святости. Им было достаточно понимания, что предельное напряжение духа, сопровождавшее последние страсти, малыми капельками вольётся в общий поток и, быть может, что-нибудь стронет в этом мире, столь безжалостном и несовершенном…
Что по сравнению с этим были его, Хономера, тяготы путешествий, Которые он вспоминал с такой кичливой любовью! Да, собственно, какие тяготы – так, временное лишение некоторых жизненных удобств, и не более. А его подвиги воздержания, сводившиеся к добровольному отказу от благ, коих множество людей и так было лишено от рождения до смертного часа?..
Как, должно быть, печалились божественные Братья, взирая с небесных высот на его бесконечные заблуждения и ошибки. Если только Они вообще замечали его. Если его ничтожная жизнь для Них вправду что-нибудь значила…