Самолеты на земле — самолеты в небе
Шрифт:
Три рубля насильно засунуты в мой карман.
— Тоже мне богач, — смеется мама, артистично взмахнув рукой.
— Осторожно!
Но поздно. Мама задевает рукой чашку на столе, и я иду за веником, чтобы подмести осколки.
— Это ведь твоя чашка, — растерянно говорит бабушка.
Разбилась моя чашка с фиолетовыми цветами. Я пил из нее лет двадцать, и она была в определенном смысле последним из могикан. Бабушка расстроена, ей жаль чашку. Вернее, меня. Вернее, то, что вот был я маленький и была у меня своя чашка, а теперь ее нет, и зачеркнута еще одна семейная традиция.
В нашем доме, «проходном дворе», как насмешливо называл его мой отец, всегда
Отсюда и большой стол на веранде. Несмотря на это, фиолетовая чашка жила, и в дни торжеств или случайных сборищ, иногда пройдя по кругу весь стол, неизменно возвращалась ко мне.
— Это Андрюшина чашка, — говорила бабушка.
— К счастью! — говорит теперь мама.
Она отнеслась к потере легко, как относилась к потере любых вещей, будь то простая чашка или золотые часы, которые несколько лет назад она случайно сожгла в печке.
— К счастью! — говорю я, чтобы успокоить бабушку, и уношу на совке черепки моей чашки, сентиментальные воспоминания двадцатилетней давности и одну, тоже сентиментальную, детскую мечту, которая поначалу носила средневековые рыцарские доспехи. Потом появилось несколько других вариантов — неких гибридов «Золушки» и «Графа Монте-Кристо».
Вот один из них.
…Часы пробили одиннадцать, и, прежде чем замолк звук последнего удара, дверь распахнулась.
— Это я, — сказал я, но уже не я, а вошедший человек в темном костюме со спокойным и добрым взглядом усталых глаз.
— Двадцать лет назад я обещал прийти в этот час, и вот я здесь.
— Сынок! — говорит одна из женщин.
— Андрюша! — восклицает другая.
Кинематографический наплыв скрывает от зрителей подробности сцены. Когда кадр становится вновь четким, зрители видят двух женщин на застекленной веранде загородного дома. Они утонули в мягкой глубине атласных кресел, их ноги покрывает парча, на полу валяются дорогие шкуры. Стол на веранде убран, как в сказочных домах, а подарки все продолжают поступать в адрес двух вышеупомянутых женщин. Молодой человек охапками переносит их из роскошной автомашины на веранду.
— Познакомьтесь, мой друг Саша Мягков, — говорю я.
— Герцог Тосканский, — представляется Саша…
— Тоже мне богач, — смеется мама. — Идем, провожу тебя до калитки.
Мы выходим в сад. Марина у забора кокетничает с каким-то мальчиком. Уперлась руками в железные полоски с пробитыми в них крестиками и ковыряет носком сандалии землю.
— Представляю, что будет через пятнадцать лет, — говорит мама, значительно кивая в их сторону.
— Кто этот мальчик? Уж не Саши ли Мягкова сын?
— Нет.
— Я давно хотел спросить, как живет Саша? Не видел его целую вечность.
— Ты разве не знаешь?
— Ничего не знаю о нем.
— Два года назад его нашли пьяного на железнодорожной платформе, а в больнице он умер. Отравление метиловым спиртом.
Мне становится страшно. Так страшно вдруг, что я ничего не знал, а теперь не могу вымолвить ни слова, и даже не плачу, не кричу, и лицо мое не искажено гримасой ужаса. Откуда-то издалека, из музейной тишины залов, где экспонируются реликтовые, неимоверной величины деревья, а под стеклом лежит высохшее тело убитой гадюки, доносится до меня мамин голос.
— Недавно встретил отца на улице, — говорю я.
— Ну и как, сильно он постарел?
— Как
— Звонит, интересуется твоими делами?
— Изредка. Но и я ему редко звоню. В Москве все так заняты.
— Заняты? — Я улавливаю скрытое раздражение в мамином голосе. — Разве дело в занятости? Нет, что ни говори, у отцов все слишком просто. Вы любите детей до тех пор, пока любите женщину, их мать. Мужчины — эгоисты. За все годы, что мы жили без него, он ни разу не спросил, что тебе нужно.
— У меня все было. — сказал я, все еще не понимая, что случилось с худым белобрысым мальчиком Сашей Мягковым.
— Слава богу, не сирота. Все-таки мог бы и он подумать. Шубу, ботинки — мало ли что нужно ребенку? А он в дни рождений дарил тебе то топоры, то клещи. Бездушный, ледяной человек.
Саша Мягков! Зубы, облепленные сладковатым черным варом, убитая змея, вечный огонь дружбы — маленький курган из песка, а над ним — голубой язык ацетиленового пламени.
— Папа сторонник воспитания физическим трудом, — сказал я. — И потом, не забывай, что мы жили тогда с Голубковым, к которому я был, ты знаешь, привязан. Не потому ли у нас с отцом сложились такие отношения, когда каждый старался убедить себя, что ничем не обязан другому, я бы даже сказал, не заинтересован в другом? И вот… он в течение нескольких месяцев не знал, например, о рождении Лели. Почему я не звонил ему? Мне казалось, он может воспринять мой звонок как упрек, требование внимания. Но, право, я не чувствовал себя обиженным или уязвленным тогда. С годами все воспринимается проще, и некоторых вещей стараешься просто не замечать. У нас с отцом теперь такие отношения, как если бы познакомились на отдыхе. Договариваемся встречаться, звонить друг другу, но, вернувшись в привычную колею, обо всем забываем. И вот случайная встреча на улице, снова обещания, впрочем, вполне искренние, и мимолетная мысль о том, что все останется по-прежнему до следующей случайной встречи.
— Твой отец удивительно холодный, сухой человек. Этим все объясняется. Гости ему мешали. Поехать в театр — пустое времяпрепровождение. Для него не существовало праздников. Все сад, сад, копать землю, убирать урожай. Яблоки гнили в подполье. Мы не успевали даже раздавать их знакомым. Патологическая привязанность к земле погубила в нем человека.
— Кстати, это южноамериканское дерево как называется?
— Оно давно погибло.
— Помнишь, какие нежные были на нем цветы?
— Конечно, — говорит мама. — Нас две женщины, ты приезжаешь редко. Кому ухаживать?
— Я, наконец, твердо решил привести в порядок наше хозяйство.
— Не беспокойся, сынок. Нам Захар помогает.
— Знаешь, я, пожалуй, пойду, — поспешно говорю я, — а то магазин закроют.
— Если хочешь посмотреть новую панораму, заходи на работу.
— Зайду непременно.
Но мама уже не слышит ответа. Открытая калитка, и в ней никого.
4
И ощущение каникулярных дней на мгновение возвращается ко мне, как только переступаю я границу нашего сада. Все почти так, как двадцать лет назад. Не хватает мелочи. Может быть, зеленого лыжного костюма с вытянувшейся после стирки резинкой? Я хочу доподлинно вспомнить, каким было Лукино тогда и как я воспринимал его, но там, где ищу, пусто. Что-то произошло с памятью, с моими глазами. Так, если долгое время работать с микроскопом, смотреть в его окуляр, то и после работы глаз по инерции продолжает искать, отмечать и находить мельчайшее, а крупное остается не в фокусе — размытый фон.