Самсон и Самсониха (сборник)
Шрифт:
5
Я спустился с верхней палубы в тот час, когда зажглись первые звезды, и радиоузел начал свою работу опять с «Оперы нищих». За дальним лесом было светло, как возле витрины универмага, – там была луна. Крытая палуба была освещена слабо. Я вспомнил о Зине и пошел к корме, разыскивая ее.
Я увидел ее, только когда сделал почти полный круг. Она стояла с техником-лейтенантом. Они облокотились на перила и смотрели в воду.
– Вы сами откуда? – спрашивал лейтенант.
– Откуда я, там меня нету, –
– А я из Череповца, – ласково сказал лейтенант.
Я прошел мимо и быстро пошел по другому борту снова к корме. Луна уже поднялась над верхушками деревьев. Когда я снова поравнялся с Зиной, на ее плечи был наброшен лейтенантский китель с серебряными погонами.
– И вы тоже, значит, катапультировали? – совсем как маленькая спросила Зина. Ярко блеснул ее правый глаз.
– Нет, – сказал лейтенант печально, – не катапультировал. Я техник. А без нас, знаете, ни одна машина не полетит…
Теплоход выходил в озеро, а луна набирала высоту. Я постоял немного на корме наедине с луной и с флагом Северо-Западного речного пароходства. Потом снова пошел к носу.
– А я из Павловска, – тихо сказала Зина лейтенанту и склонила голову. Она не видела, что выделывал лейтенант своей левой рукой. Его рука витала над ее спиной, не решаясь опуститься. Когда она опустилась, я ушел.
Скачков сидел на диване и читал журнал «Пионер». Это была одна из его удивительных странностей – он любил с глубокомысленным видом читать этот журнал.
Он был без пиджака, но галстук затянут, а мокрые волосы расчесаны на пробор. Видно, он принял душ и очухался.
– Очухался? – спросил я, садясь напротив.
Он поднял на меня белесые, горящие дьявольской насмешкой глаза.
– Ах, не волнуйся, – сказал он, – ничего не поделаешь, каждому свое.
– Отвяжись ты от меня, очень прошу, – сказал я через силу.
Он кивнул.
– Гуте нахт.
И перевернул страницу.
1962
Непрерывная линия
Памяти Красаускаса
Вот времена десятилетней давности. Маленький самолет с кожаными сиденьями. Скажете, нет таких. Не знаю, мне именно таким он запомнился. Аэро, кресел на десять-двенадцать, похожее на лимузин двадцатых годов: красное дерево, плюш, бронза и кожаные кресла, изрядно потертые, слегка потрескавшиеся. Он летел тихо, поскрипывал, стюард играл на скрипке. Отличная машина, дивный мотор, свечам сорок лет – и никакого нагара. Говорят, что иные самолеты просто поражают специалистов своей долговечностью.
Ты приземляешься в Паланге и идешь через аэродромное поле к зданию аэростанции. Тогда оно было не таким, как сейчас, отнюдь не напоминало вокзал, скорее приморскую виллу, а полосатый чулок на крыше, вечно надутый балтийским ветром, как бы приглашал отдохнуть с приключенческой книгой в левой руке и со стаканом
В буфетной комнате, обшитой панелями мореного дуба, в мирном сумраке, свойственном таким хорошо продуманным буфетным, ты сразу же видишь огромную фигуру Красаускаса. В белом фланелевом костюме, с лицом, обожженным всеми сезонами Балтики, он стоит, облокотившись на бар, и беседует с буфетчиком Альфонсасом, обезьянья физиономия которого, обрамленная пушистыми рыжими бакенбардами, освещена, как всегда, приятельски-рассеянной улыбкой.
– Я часто вспоминаю сороковые годы, Стасис, – медленно говорит Альфонсас, а руки его не торопясь, но быстро поворачивают краники кофейной машины, протирают стаканы с тяжелым дном, серебряным черпаком достают кусочки льда, разливают влагу из разнообразных бутылок, кладут на тарелку добротные сандвичи, чиркают зажигалкой. – Вначале массовые убийства и насилия, однако даже и среди всей той гари были ясные дни, правда? Конец декады – наша юность, а? Помнишь эти фокстроты – «Розамунда», «Мэри дурой была»? Тот стиль навсегда в нас остался, тебе не кажется?
Красаускас курит большую сигару, поводит плечищами, длинный и мощный мускул спины, словно тюлень, потягивается под белой фланелью.
– А помнишь, Альфа, университетские соревнования? – спрашивает он буфетчика. – Кажется, сорок девятый. Мы были с тобой соперниками в декатлоне. Ты отличился тогда в барьерном беге, рыжий.
– Ха-ха, – улыбается Альфонсас. – Я помню, как ты метал копье. На третьей попытке… ха-ха…
– В самом деле, оно улетело куда-то, – притворно смущается Красаускас. – Стадиончик был маленький, и я не рассчитал.
– Где оно сейчас, твое копье, Стасис? – вздыхает Альфонсас.
– Вон оно, – улыбается Красаускас и показывает сигарой в круглое окно под потолком буфетной.
За окном в голубизне, прошивая мелкие клочковатые тучки, кружевную рвань, торжественно серебрясь, проплывает его мирное копье. Воин мира.
Наконец ты замечен.
– Смотри, кто к нам приехал! Привет! Привет! – Буфетчик вытирает руки и протягивает правую для рукопожатия.
Красаускас поворачивается к тебе. Гулкий смех еще более удлиняет его лошадиное лицо. Он обхватывает тебя за плечи, сжимает.
– Меня послали тебя встречать, а я заболтался с Альфой. Пропустил самолет, вот свинство!
Возле аэростанции под соснами вас ждет открытый желтый автомобиль с двумя красными креслами, должно быть, одного поколения с упомянутым уже самолетом. Пружины и рессоры скрипят под вами. Мотор исправно тарахтит. Мимо плывет Литва.
– Здесь все друзья сейчас собрались, – рассказывает по дороге Красаускас. – Ванька, Валька, Вовка, Мишка, Гришка, Вольф, Рольф, Ядек, Мадек, Альгис, Костас, Юстас, Витас, Ромас, Титас… – В ушах довольно долго еще посвистывают окончания литовских имен, пока он не прерывает список, всех не перечислишь. – Собрались повеселиться. Молодость переходит в старость.