Самурай
Шрифт:
Щелкнули дуги, электромотор загудел, реостат, соединенный с педалью, о, да, реостат, соединенный с педалью, скользящий о медные кольца болт, и то, как тяжело, мускулисто он на нее навалился, правой подгребая за ягодицу, ведь все равно нет единственного числа, а левой нашаривая в этой жгучей растительности влажноватую ямку ее пизды…
Да, Серж, за это и я тебя любил. Помнишь, как мы ездили в Оптину? По дороге туда наш автобус почему-то ломался, стоило нам заговорить о Боге, и нам ничего не оставалось, кроме как нарочито смеяться. Потом во Введенском мы долго стояли, глядя, как православные кладут на себя кресты и как падают на пол перед иконами. Я стоял за твоей спиной и знал, куда смотришь и ты. Я тоже не поднимал руки, не крестился, словно хоть так стараясь что-то отыграть у Бога. Лик в золотых волосах, взгляд, который на тебя не смотрит. Что отыграть? Свобода,
Потом, когда мне это приснилось, а я знал, что это приснилось и тебе, помнишь, когда мы приехали, когда мы возвратились, и по дороге с нами ничего не случилось, мы не разбились и не погибли, как другие, чьи кресты с железными раскрашенными цветами стоят на этом шоссе… Потом, когда и ты, и я узнали, как это делается на самом деле, как сначала ты держишь рукой, а потом я… Глядя на твою блестящую спину, держа рукой тебя там, и доставляя, и доставляя и тебе, и себе это жгучее порочное наслаждение.
Нам есть, что вспомнить, Серж, я тоже всегда любил в тебе своего ласкового палача.
Не остановиться и не вернуться назад, эта владелица сосисочной, что хотела бы опечаленно поговорить о любви в стиле мексиканского сериала, лучше бы она танцевала одна на столе, в трусах или без, какая разница.
Нам есть, что вспомнить, Серж. Жаль, что тебя здесь нет.
Шерпы маленькие, у них ласковые глаза, и за весь переход они берут всего один доллар. Кхукри – нож, крупный солдатский нож из нержавеющей стали. Шерпы прорубают им тропу, и им же намазывают на хлеб масло. Они носят его в кожаных ножнах с украшениями из серебра. Этот их нож немного странной формы и не так, как у нас затачивается. Внешняя выгнутая сторона у него тупая, а точат внутреннюю.
Здесь, в горах, много счастья, оно разлито везде, через узкие листья бамбука хорошо смотреть на ослепительные льды. Но Мачхапучхре сейчас в тени, это Южная Аннапурна слепит снегами. При подъезде к Покхаре ее вершины кажутся желтыми, но когда поднимаешься сюда, то видишь их ослепительный блеск.
Здесь, в Гималаях, другая религия. Шерпы считают, что ничего нет кроме света и пустоты.
Эти сны, что я не знаю, как спуститься, что как будто снимаю фильм и не знаю, что же сказать актерам, как их научить, если я не знаю и сам. Что как будто мы с тобой, Серж, стоим на обрыве лицом к этой пропасти, и что как будто бы не падаем, а летим. «Как та женщина, что долетела до электрички», – усмехнешься ты. «Ложь – орудие чистоты», – отвечу я тебе твоей же любимой фразой.
Да, здесь, в горах, много солнца – в листьях и льдах, в пурпурных деревьях-рододендронах, здесь даже светится под ногами сланец…
А я снова вижу, Серж, тот наш университетский гимнастический зал, высокий и какой-то готический. Вдоль окон туго натянута сетка, чтобы отлетал мяч, чтобы не разбивались от игры стекла. А еще здесь снаряды – обтянутые кожей, деревянные или стальные, неважно, а важно лишь то, что их надо преодолевать. На каждом из них надо начать и кончить свое упражнение. Они есть, они реальны, эти снаряды, и у некоторых из них свои животные имена. Вот это, например, конь, и через него сложнее перепрыгнуть, чем, скажем, через козла. Через козла всегда перепрыгнуть легко, и в этом не слишком много чести, надо только посильнее толкнуть его под собой руками.
Мы стоим в шеренге, и я не знаю еще, как тебя зовут. Я вижу твои мускулистые руки, короткий накачанный живот и поджатые ягодицы, лицо арийца. Потом в общаге, где ты зафигачивал Эмерсона на фоно, я подошел к тебе познакомиться. Я сказал, что мы из одной секции. Но ты посмотрел на меня, как на дурака, скорее всего ты там даже меня и не заметил, ведь я тогда не умел еще перепрыгивать через козла, а ты… Когда тренер так высокомерно засмеялся, ты спокойно подошел к перекладине, к этому «орудию казни» (как он выразился), легко подпрыгнул и, слегка повисев, стал медленно раскачиваться, словно испытывая терпение нашего гимнастического начальника. Он и в самом деле не выдержал и закричал: «Ну ладно, Воронцов, хватит валять дурака!» А ты вдруг изогнулся и в хищном каче бросил свое тело вперед, а потом, прогнувшись, назад, и, словно бы сам себя подгоняя, снова всем телом ушел по дуге вперед, и еще, и еще, быстро наращивая амплитуду, о это упорство, с каким
– Сделай мне это, – она посмотрела на него.
Когда другой уже в тебе и можно не стесняться, ведь за это ты и платишь, чтобы не стесняться, ведь не бывает же скверных наслаждений, а только удача или неудача, как говорят наркоманы, бэд трип или гуд трип.
– … больно… еще… – простонала она, закусывая губу.
Спокойно и внимательно рассматривая это лежащее под ним женское тело, он сделал ей еще… и даже еще, так, что она закричала от этого странного наслаждения, словно бы разрывая наконец себя на части и разбрасывая, расшвыривая эти лоскуты, лишь бы не возвращаться, не видеть больше себя такой, как была раньше, никогда, а чтобы было только это пустое и сияющее, словно лезвие кайфа, которое входит в тебя и входит, которое входит в тебя и входит…
Знаешь, Серж, когда через много лет я вдруг увидел фильм, где Эмерсон издевался над своим инструментом, где он крутил его вокруг оси, а то вдруг бил, извлекая эти демонические звуки, Кейс был тогда в каком-то блестящем костюме не то матадора, не то астронавта, у него было какое-то странное отрешенное выражение лица, он вдруг приподнял этот свой суперсинтезатор «Yamaha», приподнял, перевернув на попа, и… со всей силы ударил углом о рампу, чтобы наконец посыпались все эти чудодейственные звуки, чтобы они словно бы стали наконец видны. И они действительно посыпались, звеня, из этого сверкающего ящика, знаешь, тогда я догадался, зачем мы все это делаем.
– Ну как? – спросил Серж.
– Да… очень.
Она благодарно улыбнулась, потом подняла ладонь и, не стесняясь, вытерла слезы.
– Знаешь, я ведь на самом деле маленькая девочка.
Она попыталась улыбнуться опять, как в детстве, но на этот раз улыбка вышла какой-то жалкой, та, оборотная сторона чувства, из которого была сделана вся ее жизнь, то двоящееся, раздвоенное на застывшую доброжелательность ритуала и скрытую ненависть к другим почему-то возвращалось и не давало ей улыбнуться искренне во второй раз. Троллейбус упрямо загудел и поехал, стал слышен шум резиновых шин.
– Я до сих пор люблю куклы, да, – насильно продолжала строить фразу она.
Серж молчал, вполуха слушая ее болтовню, а потом вдруг сказал:
– Слушай… а дай мне взаймы еще двести долларов.
Смерть, Серж, ты должен был бы попросить у нее свою смерть, и даже не попросить, а потребовать, и даже не потребовать, а вырвать, чтобы не блевать потом, опустившись на колени перед унитазом, нет, не потому что тебе было с ней плохо, а потому что ты поступил как альфонс, потом, когда она ушла, не забыв, конечно же, выгладить свое платье, ведь в твои услуги входила и «глажка белья», двести баксов, да, может быть, и неплохие деньги за полтора часа кайфа, но на них не долетишь до Непала, а падать на полпути вниз тоже как-то бессмысленно.