Санкт-Петербург. Автобиография
Шрифт:
Этот юго-западный берег Валаама содержит перерыв в виде ворот и круглый, пространный водоем, наподобие двора. Пароход устремляется в перерыв, когда может доставить удовольствие путникам видами здешней природы; иначе – он идет слева острова. Но кому случилось быть на этом водоеме, тот сохраняет на всю жизнь первое приятное впечатление от Валаама. Здесь глубокая тишина, воздух насыщен запахом зелени, воды гладки; среди вод, под влиянием сияющего солнца, играет рыба; а в тени берегов, между судами, бесстрашно плещутся утки. Кого не поразит этот внезапный вид тихих вод, после шумной и пустынной равнины озера? На мысе правого берега возвышается крест, под красивым круглым навесом, с фонарем вверху, указывающий гавань. Прямо, у высокого лесистого берега, галиоты, соймы и другие озерные суда, укрывшиеся от бурного ветра, выжидают попутного. На подошве того же берега, рассеянные пустые избы занимают временно рыбаки, приплывающие осенью, с разных берегов озера, ловить рыбу вокруг острова, в помощь инокам. В двухэтажном домике, стоящем левее этих изб на вершине берега, меж темных елей, пристают сами иноки и изготовляют рыбу впрок; а поодаль возвышается остроглавая часовня, в которой рыболовы
Малолюдство и бедность Валаамской обители побудило преосвященного митрополита Новгородского и С.-Петербургского Гавриила искать способы к приведению ее в прежнее благолепие. Узнав о добродетелях старца Назария, жившего в Capoвской пустыни (Тамбовской губернии), Преосвященный вызвал его на Валаам. Старец Назарий, прибыв на Валаам в 1785 г., водворил прежде всего Саровское общежитие, установленное по примеру строгой Цареградской обители Св. Маркелла. Валаамский устав подтвержден был впоследствии митрополитом Амвросием в 1803 г. и митрополитом Михаилом в 1812 г., которым разрешено в следующем году избирать настоятеля из среды братства. Потом игумен Назарий начал заботиться о внешнем устройстве обители, пользуясь пособиями Преосвященного. Уже в 1785 году, по словам очевидца ак. Озерецковского, здесь выделывали кирпич 42 человека ярославцев... пережигали известь из мраморного щебня, братого на о. Ювен, и клали из кирпича соборную церковь и четырехсторонние кельи, расширенные с каждой стороны на 62 сажени. Тогда было до 20 иноков; все они, вместе со старцем Назарием, пололи, косили и жали, а в зимнее время точили кленовые ложки, четки и вырезывали кресты из кипариса; и пользуясь, кроме пожертвований, рыбными ловлями, жили не только сами без нужды, но и помогали бедным. <...>
До сих пор на Валааме бывает наибольшее стечение простого народа, по-прежнему, около Петрова дня... О благочестии иноков того времени свидетельствует скит, основанный старцем Назарием, для искавших строгого поста и постоянной молитвы; равно многие кельи построены самими иноками в лесах, для совершенного уединения и безмолвия. Сам игумен Назарий, изнеможенный бременем лет и трудов, жил в уединенной келье... Иеросхимонах Никон около 20 лет кряду, бывши 73 лет, жил в пещере, собственноручно изуроченной в утесе на берегу озера. Инок Никита, быв 60 лет, скитался в пещере в лесу, в двух верстах от монастыря, а до 1815 г. считалось 6 отшельников на острове.
Епископ Игнатий Брянчанинов, побывав на Валааме в 1846 году, оставил описание монастыря и природных условий острова.
Остров Валаам, бесспорно, живописнейшее место старой Финляндии. Он находится на северной оконечности Ладожского озера. Подъезжаете к нему – вас встречает совершенно новая природа, какой не случилось видеть путешествовавшему лишь по России: природа дикая, угрюмая, привлекающая взоры самою дикостию своею, из которой проглядывают вдохновенные, строгие красоты. Вы видите отвесные, высокие, нагие скалы, гордо выходящие из бездны: они стоят, как исполины, на передовой страже. Вы видите крутизны, покрытые лесом, дружелюбно склоняющиеся к озеру. Тут какой-нибудь пустынник вышел с водоносом в руке почерпнуть воды и, поставив на землю водонос, загляделся на обширное озеро, прислушивается к говору волн, питает душу духовным созерцанием. Вы видите огражденные отовсюду гранитными, самородными стенами заливы, в которых спокойно дремлют чистые, как зеркало, воды, в то время как в озере бушует страшная буря, здесь спрятался галиот или сойма от крушения, ждет в затишьи попутного ветра, а хозяин судна уже с равнодушным любопытством смотрит на яростные, ревущие волны озера, недавно хотевшие разрушить его судно, в которое он вложил все достояние, всю судьбу свою и своего семейства. Вы плывете по излучистым проливам, где часто две противоположные стены сходятся так близко, что оставляют лишь тесный проход для одного галиота. Вы опускаете лот, измеряете глубину в этой узине: глубина тут – многие сажени. Вы входите с северной стороны в губу, далеко вдавшуюся во внутренность острова; плывете по этой губе: с правой стороны – дремучий лес на каменных, громадных уступах, выходящих отвесно и навесно из темных вод. Этот лес и эти камни отражаются густою тенью в водах губы, отчего тут воды особенно мрачны и ландшафт принимает самый грозный вид. Губа постепенно расширяется и наконец образует овал значительного размера. Вы отторгаете взоры от этой картины необыкновенной, наводящей на душу невольный ужас, но ужас приятный, с которым не хочется расстаться; обращаетесь к противоположной стороне: пред вами – обширный монастырь на высокой, длинной, гранитной скале, как легкое бремя на плечах гиганта. Скала прежде покрывалась беловатым мхом. Монахи очистили мох; теперь гранит свободен от седин, висевших на смуглом челе его; он величествен и грозен в обновленной юности и наготе своей. Из трещин скалы выросли липы, клены, вязы; по скале вьется плющ, а под скалой разведен фруктовый сад, над которым колеблются и шумят зеленеющие вершины дерев, как бы готовых низринуться на сад, но удерживаемых далеко ушедшими в скалу корнями. Разительная, великолепная картина! Как приятно видеть селение человека, его руку, клочек земли, политый его потом, украшенный его трудами, среди огромных масс дикой, могучей природы! Пристаете к гавани, выходите на берег: по крутому скату горы устроена гранитная лестница; по ней поднимаетесь к монастырю, стоящему на вершине горы на обширной площади. На эту площадь с южной стороны ведет крутая отлогость; к западу, к губе, площадь образовывается отвесною скалою.
План монастырских зданий состоит из двух четвероугольников, из которых один помещается в другом. Поднявшись по гранитной лестнице на площадь, вы идете по аллее к святым вратам, находящимся в наружном четвероугольнике; против этих ворот – другие, во внутреннем четвероугольнике. Входите в них: перед вами на правой стороне – соборная церковь Преображения Господня, в верхнем
Начало 1850-х годов было омрачено в истории города событием, которое произвело на горожан самое тяжелое впечатление: 22 декабря 1849 (по старому стилю, 3 января 1850 года – по новому) рано утром на Семеновском плацу состоялась гражданская казнь членов кружка М. В. Буташевича-Петрашевского. Петрашевцам прочли смертный приговор, надели предсмертные рубахи. Осужденные не знали, что они были накануне помилованы, поэтому прощались с жизнью. Смертная казнь была заменена каторгой и ссылкой в Сибирь. Среди переживших это испытание был Федор Михайлович Достоевский.
Петербург Достоевского и белые ночи, 1860-е годы
Федор Достоевский, Аполлон Григорьев, Виктор Билибин, Всеволод Крестовский
Наряду с «окаянным городом» к Петербургу со временем приклеился еще один ярлык – город «униженных и оскорбленных», или, что можно услышать чаще, «Петербург Достоевского». Этим ярлыком город обязан своим образам в произведениях Ф. М. Достоевского и галерее персонажей писателя, действующих на фоне петербургских декораций. Классический пример «Петербурга Достоевского» находим в романе «Преступление и наказание».
В начале июля, в чрезвычайно жаркое время, под вечер, один молодой человек вышел из своей каморки, которую нанимал от жильцов в С-м переулке, на улицу и медленно, как бы в нерешимости, отправился к К-ну мосту.
Он благополучно избегнул встречи с своею хозяйкой на лестнице. Каморка его приходилась под самою кровлей высокого пятиэтажного дома и походила более на шкаф, чем на квартиру. Квартирная же хозяйка его, у которой он нанимал эту каморку с обедом и прислугой, помещалась одною лестницей ниже, в отдельной квартире, и каждый раз, при выходе на улицу, ему непременно надо было проходить мимо хозяйкиной кухни, почти всегда настежь отворенной на лестницу. И каждый раз молодой человек, проходя мимо, чувствовал какое-то болезненное и трусливое ощущение, которого стыдился и от которого морщился. Он был должен кругом хозяйке и боялся с нею встретиться.
Не то чтоб он был так труслив и забит, совсем даже напротив; но с некоторого времени он был в раздражительном и напряженном состоянии, похожем на ипохондрию. Он до того углубился в себя и уединился от всех, что боялся даже всякой встречи, не только встречи с хозяйкой. Он был задавлен бедностью; но даже стесненное положение перестало в последнее время тяготить его. Насущными делами своими он совсем перестал и не хотел заниматься. Никакой хозяйки, в сущности, он не боялся, что бы та ни замышляла против него. Но останавливаться на лестнице, слушать всякий вздор про всю эту обыденную дребедень, до которой ему нет никакого дела, все эти приставания о платеже, угрозы, жалобы, и при этом самому изворачиваться, извиняться, лгать, – нет уж, лучше проскользнуть как-нибудь кошкой по лестнице и улизнуть, чтобы никто не видал.
Впрочем, на этот раз страх встречи с своею кредиторшей даже его самого поразил по выходе на улицу...
На улице жара стояла страшная, к тому же духота, толкотня, всюду известка, леса, кирпич, пыль и та особенная летняя вонь, столь известная каждому петербуржцу, не имеющему возможности нанять дачу, – все это разом неприятно потрясло и без того уже расстроенные нервы юноши. Нестерпимая же вонь из распивочных, которых в этой части города особенное множество, и пьяные, поминутно попадавшиеся, несмотря на буднее время, довершили отвратительный и грустный колорит картины. Чувство глубочайшего омерзения мелькнуло на миг в тонких чертах молодого человека. Кстати, он был замечательно хорош собою, с прекрасными темными глазами, темно-рус, ростом выше среднего, тонок и строен. Но скоро он впал как бы в глубокую задумчивость, даже, вернее сказать, как бы в какое-то забытье, и пошел, уже не замечая окружающего, да и не желая его замечать. Изредка только бормотал он что-то про себя, от своей привычки к монологам, в которой он сейчас сам себе признался. В эту же минуту он и сам сознавал, что мысли его порою мешаются и что он очень слаб: второй день как уж он почти совсем ничего не ел.