Сапожник Шкурлан
Шрифт:
– Зачем ты, Шкурланище, мой товар пропил? – начнут его спрашивать.
– А затем, – скажет, – что мне так захотелось…
Жаловаться на него никто уж и не жаловался, потому не помогали жалобы. Всех начальников он умел своими разговорами рассмешить и милости себе всякие от них приобресть. Пробовали тоже своим судом расправляться с ним, – одна драка всем селом выходила, потому заступалась за него жена с сыновьями и еще пономарь один забулдыжный тоже заступался, – Катеринычем его прозвали, – так они весь посад одни одолевали. Ну, однако, изловчились и мы и под Шкурланову душу подделались, не скоро только. Теперича, ежели он у тебя один товар пропил,
– Ты уж, мол, тово, Григорий Кузьмич, хошь из этого сшей, а за прежний сочтемся.
– Вот это, – скажет Шкурлан, – я люблю. Я доверие очень люблю, – закричит, – и сам всем готов доверять, только нечем.
И тут же отдаст приказ сыновьям получше сшить сапоги.
– Слушаем, тятенька! – ответят сыновья и примутся за работу так, что стружки летят. Славные они у него ребята были – так отца с матерью слушались, что всем нам завидно было.
– Поди же вот, – толковал посад, – отец с матерью пьяницы, а дети исправные. – Все они у него, кроме как грамоте, и сапожному мастерству обучены были, всякий от себя самоучкой еще – кто на гармонике, кто на гитаре или на рожке выучились. Выйдут, бывало, летним вечером, как работа кончится, на улицу, сядут все около избы и примутся они так-то сладко песни играть. Ни одного безголосого во всей семье не было! Мать это у них такая-то старуха мозглявая, взглянуть не на что; а как почнет, бывало, «незабудочка цветочек» тонким голоском оторачивать – заслушаешься. И Шкурлан сам всем этим затеям первым запевалой считался. Поначалу-то тенорой пустит-пустит, а там всю песню на басе держит. Откуда только такой толстый голос у него брался?
Со всего посада и из слобод даже приходил народ слушать их.
Года три или четыре таким-то манером жил Шкурлан у нас на посаде. И к пьянству его, и к оранию по ночам, и к руготне все мы привыкли и сердиться на него перестали, потому как первое дело: совсем он пропащий мужичонка был, другое: много тоже и добра всякого по посаду и по окрестным селам он делал. Теперича ежели богатый купец какой очень грабить народ принимался, или становой, или писарь нажимать чересчур почнут, Шкурлан сейчас с приятелем своим пономарем придут к нему под окна и такие-то рацеи прочитают ему, – свету божьему не обрадуется.
– Отойдите только от окон, ребята, да срамить перестаньте, – умаливает их такой человек. – Я, – говорит, – вас водкой, как угодно, ублаготворю.
Особенно так-то они благочинного посадского донимали. Дочерям его не то что на улицу, а из дверей даже нельзя было показаться, потому пономаря очень обижал благочинный, так он даже охальничал перед ним.
– Ну, Катериныч! – грозил пономарю благочинный, – уж похлопочу же я, чтобы тебе лоб забрили.
– А я, – говорит пономарь, – на всякую минуту готов, потому лучше мне у черта в аду жить, чем у тебя под рукою.
Плюнет благочинный, слушая такие пономаревы речи, и уйдет прочь; а Шкурлан с приятелем со смеху покатываются и про все его тайности крещеному миру во все горло орут.
– Мы тебя, – кричат, – пропечем! Сунься-ка ты на нас.
Устанут кричать, стоявши под окнами, возьмут лягут насупротив дома и, лежа, ругаются. Так до тех пор и не отходят, покуда им либо водки, либо денег не вышлют. А вышлют, так они насмеются.
– А, – скажут, – черти поганые! Вином хотят неправды-то свои смыть. Небойсь ничем их не смоешь, – насмеются и отойдут, а пономарь всегда в таком разе кант запевал.
А особенно умели они отхлопатывать
– К сему, – говорят, – прошению посадский пономарь Кузьма Лукич Забубённый и государственный крестьянин и сапожник Григорий Кузьмич, по прозванью Шкурлан, руки приложили.
После таких писем многих парней освобождали. Разве уж такого только не отхлопатывали они, кому на роду написано быть в солдатах, и за такие свои хлопоты, кроме как одного вина, подарков никаких не принимали.
Поэтому-то, всего больше, видючи в нем такую добрую душу, мы и не очень чтобы мешали Шкурлану пить у нас на посаде. Только и прослышали мы в это время про набор.
– Большой набор будет! – стращали нас городские приказные. – Три земли на нас поднялись [2] . С эдакой махиной надобно поправляться.
«Ну, – думаем, – большой, так большой. Знать, такой следует», – а сами, кого надобно было, снаряжаем заране, чтобы были готовы на всякое время и на всякий час, потому не на шуточное дело молодцы наши шли и не на день, не на два…
Были же те слухи как раз перед Севастополем.
Повестили наконец к жеребьям, а там уже и сдавать повезли, а у Шкурлана, года с три прошло ли еще, как племянник в солдаты ушел, и очереди за его семейством покуда не значилось.
2
Три земли поднялись… – Имеются в виду Англия, Франция и Турция, выступавшие против России в Крымской войне 1853—1856 годов.
– Счастлив, – толкуем промежду себя, – этот Шкурлан. Шесть орлов каких вырастил, а вот, поди ты, все дома сидят.
Смотрим так, однажды поутру Шкурлан со всеми сыновьями куда-то в дорогу собрался. Идет он впереди ребят и трубку курит, а сам такой скучный, повесил усы и не пьян. Старуха их провожает, рекой разливается.
– Куда, мол, собрался, Григорий Кузьмич? Ай место где облюбовал, – выселиться хочешь?
– Прощайте, – говорит, – братцы! Иду, – говорит, – я рабят в солдаты отдать всех до одного человека, потому враг на нас идет многочисленный, – говорит, – аки звезды небесные.
И пономарь Кузьма с ними же шел.
– И меня, – говорит, – православные, не поминайте лихом, а я вас совсем поминать не буду, потому надоела, – смеется, – мне дурь ваша. Посмотрю, не лучше ли там будет?
«Шутят они! – подумали мы. – Должно быть, собрались куда-нибудь на охоту либо на рыбную ловлю».
Какая же, однако, шутка вышла? Ведь в самом деле всех ребят и с пономарем Шкурлан в солдаты сдал! И так он через такое свое дело всему губернскому начальству понравился, что много то начальство и ему и ребятам денег надавало. И выпросил он, кроме того, позволение быть его детям и пономарю всем в одном полку и в одной роте.