Сарантийская мозаика
Шрифт:
Петр с улыбкой бросает на нее взгляд. Она знала, что он это сделает, и отнюдь не случайно оказалась сидящей к нему боком, подняв руки к волосам и повернувшись лицом с широко раскрытыми темными глазами. Она играет на сцене с семилетнего возраста. Несколько мгновений она сохраняет эту позу, потом начинает смеяться.
Мужчина с мягким лицом, после занятий любовью одетый лишь в серо-голубую тунику, качает головой. Его песочного цвета волосы уже начали слегка редеть, но еще не поседели.
— Наш возлюбленный император умер, наследника нигде не видно, Сарантию грозит смертельная опасность, а ты напрасно мучишь опечаленного и встревоженного
— Можно, я подойду и еще немного его помучаю? — спрашивает она.
Она видит, что он колеблется. Это ее удивляет и даже, по правде говоря, волнует: как сильно он ее желает, если даже в это утро...
Но в эту секунду с улицы внизу доносятся один за другим звуки. Ключ скрипит в замке, открывается и закрывается тяжелая дверь, звучат быстрые голоса, слишком громкие, потом еще один голос отдает резкую команду. Человек за занавеской быстро оборачивается и снова смотрит на улицу.
Женщина замирает. В это мгновение своей жизни она обдумывает много разных вещей. Но, по правде говоря, настоящее решение уже принято раньше. Она доверяет ему и самой себе, как ни удивительно. Она заворачивается в простыню, словно защищаясь, а потом задает вопрос, обращаясь к его напряженному лицу, с которого совершенно исчезло обычное добродушное выражение:
— Какая на нем одежда?
Много позже мужчина решит, что ему не следовало так уж удивляться ее вопросу и тому, что она захотела ему открыть этим вопросом. С самого начала его в ней привлекали ее ум и проницательность не меньше, чем красота и талант, которые заставляли сарантийцев приходить в театр каждый вечер, когда она выступала, восторгаться и разражаться смехом и аплодисментами.
Однако сейчас он действительно поражен, а удивляется он редко. Не в его привычках позволять себе замешательство. Тем не менее в эту единственную тайну он ее не посвятил. И оказывается, имеет большое значение, во что решил одеться седовласый человек на все еще сумрачной улице, выходя из дома, чтобы явиться взорам всего мира в то чреватое важными последствиями утро.
Петр оглядывается на женщину. Даже в такой момент он переводит взгляд на нее, и после они оба это запомнят. Он видит, что она прикрыла наготу и что она немного боится, хотя, конечно, стала бы это отрицать. От него почти ничего не ускользает. Он тронут как тем, что она задала этот вопрос, так и ее страхом.
— Ты знала? — тихо спрашивает он.
— Ты очень настаивал именно на этом доме, — шепчет она, — с балконом над этой улицей. Нетрудно было заметить, чьи двери видны отсюда. А театр и пиршественный зал Синих служат не менее надежными источниками информации, чем дворцы или казармы. Какая на нем одежда, Петр?
У нее привычка понижать голос в особо важных местах, а не повышать его. Это производит впечатление. Как и многое другое в ней. Он снова смотрит на улицу, вниз, сквозь скрывающий его занавес, на группу людей перед входом в тот самый важный дом.
— Белая, — отвечает он и после паузы прибавляет еле слышно: — С пурпурной каймой от плеча до колена.
— А! — откликается женщина. Она встает и идет к нему, волоча за собой окутавшую ее простыню. Она невысокого роста, но двигается так, словно высокого. — Он надел порфир. Сегодня утром. Это значит?
— Это значит, — повторяет он. Но без вопросительного знака.
Протянув руку через ограждение балкона, он быстро описывает круг, подавая знак людям, которые уже давно ждут
— Что будет, Петр? — спрашивает она. — Что теперь будет?
Внешне он не производит большого впечатления, но тем большее впечатление производит то ощущение собранной властности, которое он может иногда вызвать, внушая тревогу.
— Ты предложила меня помучить, — шепчет он. — Разве нет? Теперь у нас появилось немного свободного времени.
Она колеблется, потом улыбается, и простыня, ее временное одеяние, падает на пол.
Вскоре на улице внизу раздается громкий шум. Крики, дикие вопли, топот бегущих ног. На этот раз они остаются в постели. В какой-то момент, в разгар любовных объятий, он шепотом, на ушко, напоминает ей об обещании, данном больше года назад. Она его помнит, конечно, но никогда не позволяла себе до конца в это поверить. Сегодня, в это утро, прильнув губами к его губам, снова приняв в себя его тело, думая о смерти императора прошлой ночью и о другой смерти, сейчас, и о совершенно невероятной любви, она верит. Она действительно верит ему теперь.
Ничто и никогда так не пугало ее раньше. А ведь она уже прожила жизнь, хотя еще очень молода, в которой сильный страх был вещью обычной. Но вот что она говорит ему несколько позже, когда к ним возвращается возможность разговаривать, когда стихают общие движения и стоны:
— Помни, Петр. Собственная баня, с холодной и горячей водой, с паром, не то найду себе торговца пряностями, который знает, как ублажить высокородную даму.
Всю жизнь ему хотелось только одного — участвовать в гонках.
Ему казалось, что с того времени, когда он осознал себя в этом мире, он жаждал находиться среди лошадей, наблюдать за галопом, шагом, бегом; говорить с ними, говорить о них, о колесницах и возничих весь день, пока не заблестят на небе звезды. Ему хотелось холить коней, кормить их, помогать им рождаться на свет, приучать к упряжи, поводьям, колеснице, шуму толпы. А затем — если будет на то милость Джада, во славу Геладикоса, отважного сына божьего, который погиб в своей колеснице, когда вез людям огонь, — править собственной квадригой. Вытягиваться далеко вперед над хвостами коней, обвязав себя поводьями, чтобы не выскользнули из потных пальцев, заткнув за пояс кинжал, чтобы при падении одним отчаянным ударом перерубить ремни, и гнать, и гнать вперед с такой скоростью и грацией, которую никто другой и вообразить себе не сможет.
Но ипподромы и колесницы были частью большого мира, частью мирской жизни, а в Сарантийской империи ничто, даже поклонение богу, не было простым и ясным. Здесь, в Городе, стало даже опасным свободно говорить о Геладикосе. Несколько лет назад верховный патриарх из разрушенного Родиаса и восточный патриарх Сарантия сделали совместное заявление, что было большой редкостью: Священный Джад, бог в солнце и за солнцем, не имеет детей: ни смертных, ни бессмертных, но все люди являются духовными сынами божьими. Сущность бога не может умножаться. Поклонение и даже само признание идеи о рожденном им сыне есть ересь, порочащая святость бога.