Сборник эссе - австрийская экономическая теория и идеал свободы
Шрифт:
Среди множества книг по истории экономической мысли хороших не так уж много, и большей частью они представляют собой краткие наброски. Настоящая трагедия, что покойному профессору Шумпетеру не удалось завершить работу, для которой он был подготовлен как никто другой. Почти 40 лет назад, уже имея репутацию оригинального теоретика, он опубликовал блистательный очерк развития экономической теории, который многие оценили как наивысшее достижение, но сам он был столь мало удовлетворен результатом, что не позволил издать английский перевод текста. За 9 или 10 лет до своей смерти (1950 год) он начал переработку этой ранней работы, и результатом стал монументальный труд, не имеющий равных в этой области, но так и не завершенный автором к моменту смерти. Ему удалось рассмотреть почти все, что он считал достойным анализа, и в опубликованной версии совсем немного лакун. Но многое осталось в форме черновых набросков, и весь текст должен был, видимо, подвергнуться тщательной редактуре. Список первоначальных источников, на систематическом анализе которых построена работа, просто поразителен, и свидетельствует об энциклопедических знаниях, далеко выходящих за сферу собственно экономической мысли. Если бы, как явно намеревался автор, вторичные источники были подвергнуты столь же основательному анализу, как и первичные, мы имели бы труд, обычно осуществляемый целым коллективом авторов. Вдова автора, сама по себе являвшаяся уважаемым экономистом [Elisabeth Boody Schumpeter опубликовала English Overseas Trade Statistics, 1697--1808 (Oxford: Clarendon Press, 1960), а также издала книгу The Industrialisation of Japan and Manchuko, 1930--1940 (New York: Macmillan, 1940) -- амер. изд.], начала готовить рукопись к публикации, пытаясь все издать в том виде, как это предполагал ее муж. Но госпожа Шумпетер также умерла до окончания работы, и к изданию книгу подготовили друзья и ученики автора.
Другие ученые, естественно, не согласятся с автором во многих частностях, но по мере чтения книги все опасения бледнеют на фоне возникающей внушительной панорамы. Как бы то ни было, в краткой рецензии не уместно более подробно рассматривать те мелкие недочеты, которые, конечно же, устранил бы и сам автор, проживи он дольше. Мы же попробуем только обозначить, к чему же, собственно, он стремился, и чего достиг.
Книга задумана как история экономической науки в строгом значении этого слова, а не как история политической экономии. [Здесь Хайек использует, видимо, классификацию Лайонела Роббинса. В своем знаменитом Essay on the Nature and Significanse of Economic Science (второе издание, London: Macmillan, 1935) Роббинс определяет экономическую теорию (economics) как "науку, которая изучает поведение человека в отношении целей и скудных средств, имеющих альтернативное использование", а более старый термин "политическая экономия" обозначает прикладные области, рассматриваемые в его позднейшей работе The Economic Basis of Class Conflict and Other Essays in Political Economy (London: Macmillan, 1939): монополию, протекционизм, планирование, правительственную фискальную политику и т.п. Сам Шумпетер считал экономическую историю, статистику и "теорию" частью "экономического анализа", куда не входили прикладные вопросы и то, что он называл "экономической социологией" (History of Economic Analysis, op. cit., chapter 2).
– - амер. изд.] Но поскольку развитие экономической теории еще менее, чем в любой другой науке, постижимо без знания политических, социологических и интеллектуальных обстоятельств, направлявших внимание исследователей в том или ином направлении, нам предлагают мастерский анализ ситуаций, которые делают книгу чем-то гораздо большим, чем историей одной ветви знания. И хотя Шумпетер держался очень своеобразных и порой непопулярных взглядов, он великолепнейшим образом сумел в этой книге отодвинуть в сторону свои личные предпочтения. Просто поразительно его стремление воздать должное каждому подлинному достижению, недооцененному прежде, и найти в обстоятельствах времени оправдание даже самым несостоятельным аргументам. Тех, кто знаком с его общетеоретическими взглядами, не удивит, что его героями являются Квисней, Курно и Вальрас ("величайшие экономисты ... в области чистой теории"), и что он оценивает Адама Смита, Рикардо и даже Маршалла гораздо ниже, чем принято. [Francois Quesnay (1694--1774), французский юрист и врач, автор Tableau Economique 1758, который уподобил циркуляцию богатства в государстве потоку крови в живом теле. Шумпетеровская Theory of Economic Development, op. cit., начинается с "кругового потока хозяйственной жизни". Давид Рикардо (1772--1823), финансист и протеже Джеймса Милля, автор работы On the Principles of Political Economy and Taxation 1817, которая вошла в полное собрание сочинений в качестве первого тома The Works and Correspondence of David Ricardo (Cambridge: Cambridge University Press, for the Royal Economic Society, 1951--1955).
– - амер. изд.] Его оценки большей частью справедливы и могут быть подкреплены хорошими аргументами. Большим достоинством является должная оценка значительной роли таких людей, как Кантильон [Richard Cantillon (1680--1734), ирландский банкир, работа Essai sur la nature du commerce en general появилась только посмертно в 1755 г. Эссе Хайека о Кантильоне см. в The Trend of Economic Thinking, op. cit. О Кантильоне как "прото-австрийце" писал Robert F. Hebert, "Was Richard Cantillon an Austrian Economist?", Journal of Libertarian Studies, vol. 7, no. 2, Fall 1985, а также другие статьи в этом номере журнала.
– - амер. изд.], Сеньор [Nassau William Senior (1790--1864), профессор политической экономии Оксфордского университета. Его представления о методе экономической науки довольно похожи на те, которые позднее развивал Мизес; см. об этом Мюррея Н. Роттбарда, ?In Defense of "Extreme Apriorism"?, Southern Economic Journal, vol. 23, January 1957, pp. 314--320, особенно примечание 2 -- амер. изд.] и Б°м-Баверк, и на фоне этого представляется малозначимым случайное преувеличение роли такой второстепенной, хотя и не лишеннной значимости фигуры, как Роберт Торренс. [Robbert Torrens (1780--1864), лидер английской монетарной школы. См. эссе Хайека "The Dispute Between the Currency School and the Banking School, 1821--1848", глава 12 of the Trend of Economic Thinking, op. cit.
– - амер. изд.] Пожалуй, даже серьезное внимание к Карлу Марксу оправдано если не вкладом последнего в экономическую теорию, то уж его ранними попытками внедрить в экономический анализ учет социологических факторов -- а эта сторона его работ была явно привлекательна для Шумпетера. Тот факт, что Шумпетер порой интересовался социологией почти так же, как чистой экономической теорией, сильно сказывается на характере его последней работы, в которой встречаются замечательные очерки по социологии науки. Они стимулируют, даже когда с ними нельзя полностью согласиться. Читатели этого журнала будут, пожалуй, раздражены той ненужной и даже презрительной манерой, с которой Шумпетер отзывается об идеях XIX века -либерализме, индивидуализме и идеологии laissez-faire. Но им следует помнить, что все это исходит от автора, который не хуже всякого иного знал, что энергия капиталистической эволюции "истощается, потому что современное государство способно разрушить или парализовать ее движущие силы", но при этом не мог отказать себе в удовольствии epater les bourgeois.
Эти 1200 страниц плотной печати скорее всего не станут популярной книгой, хотя она так хорошо написана, что могла бы доставить
– - амер. изд.], не имеет значения, -- нет лучшего противоядия, чем эта книга, и никакая другая работа не может лучше показать, что им следует знать, если они намерены быть не просто компетентными экономистами, но культурными людьми, способными использовать свои технические знания в этом сложном мире. А в самом конце книги они найдут -- увы, неоконченный -- обзор современного состояния экономической теории, который по крайней мере одному читателю показался гораздо более вдохновляющим и ценным, чем плоды разных коллективных усилий, которых стало так много в последние годы.
Глава шесть. Шамс (1899-1955) и Ричард фон Стригл (1891-1942)
Эвальд Шамс [Написано в Германии в 1980 году как предисловие к Ewald Schams, Gesammelte Aufsatze (Munich: Philosophia Verlag). Переводчик Д-р Грета Хейнц.
– - амер. изд.]
Эвальд Шамс был одним из трех членов промежуточного поколения венских экономистов, из которых только Ричард Стригль был академическим экономистом, но все они были весьма влиятельны в венском кружке в 1920-х и 1930-х годах. Лео Ш°нфельд (позднее Лео Илли), третий член этой группы, вряд ли имел личные контакты с остальными участниками кружка. Эвальд Шамс был активным и очень уважаемым участником дискуссий, в которые он вторгался во всеоружии знания всех проблем экономической теории. Эта троица по возрасту располагалась посредине между третьим поколением австрийской школы -- Мизесом, Шумпетером, Гансом Майером, Ф.Х. Вейсом и рядом других (Б°м-Баверком, Визером и их современниками, пришедшими вслед за основателем австрийской школы Карлом Менгером, как второе поколение) -- и поколением, которое обозначают как четвертое, в котором я был несколько старше моих коллег Готтфрида Хаберлера, Фрица Махлупа, Оскара Моргенштерна и Пауля Розенштейн-Родана. От своих сверстников Шамс отличался прежде всего тем, что получил образование в университете Граца, где преподавал Шумпетер, и был, таким образом, единственным австрийским учеником Шумпетера; благодаря этому он с самого начала был знаком с идеями лозанской и австрийской школ. Будучи профессиональным государственным служащим, он не имел контактов с академической жизнью, и только в нашем кружке посещал лекции и организованные дискуссии. Он был очень дисциплинированным и немногословным человеком, который выделялся на фоне более непринужденных молодых участников не только своей прямой военной осанкой и элегантностью, но и наличием иных интересов, о которых мы знали очень мало. Это была замечательная фигура. Его уважали в экономическом обществе [имеется в виду Nationalokonomische Gesellschaft -амер. изд.] и, если я верно помню, на семинарах профессора Мизеса за познания не только в области экономической теории, но также в философии и истории. Сколько я знаю, он никогда не предпринимал больших научных проектов. Его статьи это небольшие, тщательно отполированные драгоценности, явившиеся результатом чрезвычайно добросовестной работы, посвященные, большей частью, современным ему публикациям. [Примерами могут служить: эссе о Густаве Касселе "Die Casselschen Gleichungen und die mathemathische Wirtschaftstheorie", Jahrbucher fur Nationalokonomie und Statistik, third series, vol. 72, 1927; работа по историографии экономической мысли, "Die Anfange lehrgeschichtlicher Betrachtungsweise in der Nationalokonomie", Zeitschrift fur Nationalokonomie, vol. 3, 1931, а также "Eine Bibliographie der allgemeinen Lehrgeschichten der Natioanlokonomie", ibid, vol. 5, 1933 (последняя работа в соавторстве с Оскаром Моргенштерном.
– - амер. изд.] Когда позднее он получил возможность благодаря Рокфеллеровской стипендии подольше поработать в Париже и, кажется, в Италии, он стал страстным и очень разборчивым собирателем книг, и в центре его интересов все больше оказывалась история экономической мысли. Случилось так, что в начале его пребывания в Париже я смог познакомить его с антикварами, специализировавшимися в этой области. Только после его смерти я узнал, насколько эффективно он использовал эти знакомства. Я смог приобрести у его вдовы небольшое, но превосходное собрание французских экономических работ XVIII века, и это собрание сейчас хранится в университете Зальцбургской школы юриспруденции и политических наук как часть моей собственной библиотеки. Интерес Шамса к истории экономической мысли имел главной причиной интерес к методологии экономической науки [см. работы Шамса "Die Zweite Nationalokonomie", Archiv fur Sozialpolitik, vol. 64, 1930, и "Wirtschaftlogik", в журнале Шмоллера Jahrbuch fur Gesetzgebung, Verwaltung und Volkswirtschaft im Deutschen Reich, vol. 58, 1934 -- амер. изд.]. Его сила в этой области заключалась не столько в понимании философских сторон вопроса, сколько в знакомстве с различными теоретическими школами, в первую очередь с немецко- и франкоязычными авторами. Конечно, он был знаком и с английскими работами, но прежде всего его занимало развитие на континенте. После эмиграции большинства коллег [об этой эмиграции см. Earlene Craver, "The Emigration of the Austrian Economists", op. cit., pp. 1--32, а также Пролог к ч. I в этом издании -- амер. изд.], он, кажется, оказался в изоляции. Между публикацией статей в конце 20-х и в начале 30-х годов и публикацией большого эссе 1950 года, которое, быть может, было написано много раньше, зияет провал. Нам не дано знать, сколь долго он активно занимался экономической теорией. Его вдова сообщила мне, что других рукописей он не оставил. Те из нас, кто покинул Вену, не встречались с ним после войны. Но перечитывание его прежних работ убедило меня, что мы еще многому можем у него научиться.
Ричард фон Стригль [Впервые опубликовано как "Richard von Strigl" in The Economic Journal, vol. 54, June-September 1944, pp. 284--286 -- амер. изд.]
Из Вены пришло сообщение о смерти Ричарда фон Стригля, последнего из группы более молодых австрийских экономистов, оставшихся дома. Ко времени смерти ему было немногим больше 50 лет, и он был, пожалуй, самым молодым из участников знаменитого семинара Б°м-Баверка; для молодежи, которая появилась в университете после последней войны [имеется в виду Первая мировая война -амер. изд.], он олицетворял ближайшее звено этой влиятельной традиции. Хотя в течении многих лет он был весьма успешным преподавателем, работе в университете, как и многие другие коллеги, он посвящал свободное от основной работы время -- он занимал важный пост в Венском Комитете страхования по безработице. Молодые экономисты, получившие образование в Вене перед нынешней войной, были обязаны ему больше, чем любому другому учителю; причиной было то, что он гораздо больше времени посвящал преподаванию в Hochschule fur Welthandel, а не в университете, и именно последняя в тот период сделалась важным центром преподавания экономики. Первая из его книг, опубликованная в 1923 году -- Die okonomischen Kategorien und die Organisation der Wirtschaft [Richard von Strigl, Die okonomischen Kategorien und die Organisation der Wirtschaft (Jena: Gustav Fischer, 1923)]-представляет собой тщательное исследование методологических вопросов, которая составила автору широкую репутацию. За ней последовала менее известная, но в своем роде не менее ценная книга Angewandte Lohntheorie [Richard von Strigl, Angewandte Lohntheorie: Untersuchungen uber die wirtschaftlichen Grundlagen derSozialpolitik, in vol. 9 of Wiener Staatwissenschaftliche Studien (Leipzig and Vienna: Franz Deuticke, 1926) см. Приложение к этой главе -- амер. изд.], которая наметила развитие в новом направлении. Опубликованная за ряд лет серия теоретических статей подготовила появление книги Kapital und Production [Richard von Strigl, Kapital und Production (Vienna: Julius Springer, 1934) переиздано Philosophia Verlag (Munich, 1982); английский перевод сделан Маргарет Рюдлих Хоппе и Гансом-Германом Хоппе, и находится в распоряжении института Людвига фон Мизеса, в университете Аубурна -- амер. изд.], отличающейся, главным образом, простотой и ясностью изложения отменно трудных вопросов. За ней последовала Einfuhrung in die Grundlagen deer Nationalokonomie [Richard von Strigl, Einfuhrung in die Grundlagen der Nationalokonomie (Vienna: J. Springer, 1937)], которая была, пожалуй, лучшим из доступных на немецком языке современных введений в экономическую теорию -и это несмотря на отказ Стригля от использования новейших инструментов теоретического анализа. Для тех, кто видел Стригля перед войной и после о нем ничего не слышал, известие о его смерти было ударом. Это большая потеря для его друзей и коллег, которые ценили его интеллектуальные способности и прекрасный характер, и надеялись, что его лучшая работа еще впереди, когда ему удастся освободиться от официальных обязанностей. Но сильнее всего почувствовали утрату его ученики. Один из них д-р Дж. Штейндль, работающий сейчас в Оксфордском институте статистики, пишет: ?Взращенный в либеральной традиции, которая пропитывала все, о чем он учил, он притягивал всех тех, кому был отвратителен мистицизм и истерический национализм этих лет. Даже для тех, кого не полностью убеждали его аргументы, было ясно превосходство представляемой им традиции над идеологией, околдовавшей "Великую Германию". Велико было воздействие личности этого гуманного, приверженного культуре человека -- хорошего педагога и друга своих учеников, умевшего отстоять нетленные ценности от заблуждений своего времени. Среди членов его кружка, состоявшего из его учеников и посещавших Вену иностранных экономистов, мало кто был способен не любить его. После захвата Австрии он затаился, и мы не знаем о каких-либо его публикациях. Это не удивит знавших его, и объясняется, скорее всего, не только болезнью, напавшей на него в 1939 году. Его не могло не оттолкнуть зрелище того, как многие в одну ночь отказались от прежних взглядов -- сам-то он в профессиональной жизни никогда не проявлял таланта карьериста.? Стригль не был избалован публичным признанием заслуг. Статус Privatdozent Венского университета, полученный им в 1923 году, вскоре был дополнен званием профессора. В 1936 году университет Утрехта присвоил ему степень почетного доктора, которую он очень ценил. Но, будучи скромным и спокойным человеком, он был мало известен за пределами круга коллег по профессии. С его смертью исчезла та фигура, с которой были связаны надежды на сохранение традиций Вены как центра экономической мысли и на будущее возрождение австрийской школы.
– -----------------------------------------------------------------------------
Приложение: Стриглева теория заработной платы [Рецензия на книгу Стригля Angewandte Lohntheorie: Untersuchungen uber die wirtschaftlichen grundlagen der Sozialpolitik, op. cit., была опубликована в Zeitschrift fur Nationalokonomie, vol. 1, no. 1, May 1929, pp. 175--177. Для английского издания перевод был выполнен д-ром Гретой Хейнц при любезной помощи профессора Ральфа Райко.
– - амер. изд.] Книга Стригля относится к работам того типа, которые хотелось бы встречать чаще. В ней исследователь, владеющий всеми тонкостями теории, демонстрирует ценность фундаментальных экономических постулатов. Он избегает полемики и использует теоретические положения для объяснения многогранных данных опыта, накопленного им в практической профессиональной работе. Одну из предыдущих книг [Richard von Strigl, Die Okonomischen Kategorien und die Organisation der Wirtschaft, op. cit.
– - амер. изд.] Стригль посвятил логическим основаниям экономической теории. Здесь он использует опыт секретаря комиссии Венского промышленного округа, где он имел возможность в качестве нейтрального наблюдателя присутствовать при переговорах об уровне заработной платы почти во всех отраслях хозяйства и, таким образом, подтвердить и расширить теоретические представления об установлении заработной платы. Служебное положение облегчило ему переход от абстрактной теории к многообразию жизненных реальностей, что обычно трудно дается теоретикам. Такое положение оказалось удобным для опровержения обычных возражений практиков против теоретического анализа. В силу этого данная работа по теории заработной платы будет полезна для практиков, в том числе для предпринимателей и руководителей профсоюзов. Заслуга автора в том, что он применил теоретический анализ факторов, влияющих на установление заработной платы, к отдельным явлениям, наилучшим образом поддающимся объяснению. Благодаря этому, даже те, кто не получил хорошей подготовки по экономической теории, извлекут пользу из применения рекомендаций данной книги к конкретным ситуациям. Особая ценность книги Стригля вовсе не в популяризации теории, но в применении теоретических посылок к явлениям, которые до сих не рассматривались в силу чрезмерной общности предпосылок. Особенно интересно проводимое Стриглем различение между монопольным положением в строгом значении этого слова и положением профсоюзов и предпринимательских ассоциаций на переговорах по поводу заработной платы. Положение представителей этих ассоциаций на переговорах отлично от положения монополистов до тех пор, пока за ними не стоит однородное экономическое образование, а изменение цен и продаваемых количеств затрагивает многих. Это должно иметь решающую важность для положения рабочих представителей, которые никогда не в состоянии предвидеть, что дополнительная заработная плата одних рабочих является компенсацией полной потери занятости другими рабочими. Давши критику попыток использовать теорию монопольного ценообразования к ситуации установления уровня заработной платы на коллективных переговорах, Стригль переходит к детальному исследованию основных факторов, воздействующих на спрос и предложение всех участников переговоров. Здесь он отчетливо идентифицирует экономическую значимость обстоятельств, обычно обозначаемых как "отношения власти". Здесь мы не можем обсудить все проанализированные Стриглем возможные результаты, порождаемые отклонением договорного уровня заработной платы от ее "естественного" уровня. Стригль предпринимает интересную попытку доказать, что производство может без вреда совладать с искусственным уровнем заработной платы, и что ее повышение не обязательно влечет за собой устойчивую безработицу, если только производительный аппарат может приспособиться к новому уровню заработной платы. Но этого он продемонстрировать не смог, потому что приходит к выводу, что такое возможно лишь когда рост капиталовооруженности в определенной отрасли поднимает предельную производительность труда до уровня, соответствующего искусственно вздутой заработной плате. Плодотворность исследований Стригля коренится в учете явлений трения, которыми пренебрегают базовые теоретические схемы, и нарушений закономерностей, ожидаемых на основании чисто теоретических посылок, то есть в том, чем и должна заниматься прикладная наука. Особенно интересным примером явления, возникающего из-за сопротивления трения, является калькуляция традиционной предпринимательской прибыли как "фиктивного" фактора издержек, существованию которого могут угрожать требования рабочих о росте заработной платы, но при этом может оказаться, что никаких изменений в экономике в целом не возникнет. Здесь даже в условиях статики уровень заработной платы может оказаться результатом отношений власти, а такого рода ситуация порой возникает, конечно, в современной хозяйственной жизни. Стоит отметить особенно хорошие разделы, посвященные безработице и социальным издержкам. Это образцовое применение теоретических идей к анализу реальных явлений и вопросов социальной политики. У экономической теории нет более надежного способа приобретения новых сторонников, чем найти возможности успешного применения к разрешению практических вопросов, и эта работа образец того, как это следует делать.
Глава семь. Эрнст Мах (1838-1916) и социальные науки в Вене
Опубликовано впервые под заголовком "Diskussionsbemerkungen uber Ernst Mach und das sozialwissenschaftliche Denken in Wien", Symposium aus Anlas des 50. Todestages von Ernst Mach (Freiburg: Ernst Mach Institut, 1967). Перевод на английский язык сделан д-ром Гретой Хейнц.
– - амер. изд.
– -----------------------------------------------------------------------------
Я намерен здесь кратко зафиксировать факт обширности влияния Эрнста Маха в Вене даже до того, как вокруг Морица Шлика [Moritz Schlick (1882--1936), профессор философии в Венском университете и лидер группы "логических позитивистов", куда входили Отто Нейрат, Рудольф Карнап, Фридрих Вайсманн, Ганс Канн, Курт Г°дель и Герберт Фейгль -- амер. изд.] сформировался в 1922 году "Венский кружок". Случилось так, что три года, с 1918 по 1921, я учился в университете моей родной Вены, и в это время идеи Маха были в центре философских дискуссий. Вена в целом уже была исключительно благорасположена к восприятию философии, ориентированной на естественные науки; помимо Гейнриха Гомперса [Heinrich Gomperz (1873--1942) -- амер. изд.], в Вене преподавал Адольф Стор [Adolf Stohr (1855--1921) -- амер. изд.] -- идеи которого шли в том же направлении, а также Роберт Рейнингер [Robert Reininger (1869--1955) -амер. изд.], который по меньшей мере симпатизировал такому истолкованию философии. Я уже не помню точно, каким образом я наткнулся на Маха почти сразу после возвращения с фронта в ноябре 1918 года; к сожалению, я начал записи о прочитанном только с весны 1919 года, и здесь вскоре появляется запись: "Теперь также и Erkenntnis und Irrtum" [Ernst Mach, Erkenntnis und Irrtum: Skizzen zur Psychologie der Forschung (Leipzig: J.A. Barth, 1905) -- амер. изд.], -- что свидетельствует о том, что за 4 месяца после начала занятий я уже познакомился с другими философскими трудами Маха. Я знаю, что я был сильно захвачен работами Маха -- Popular-wissenschaftliche Vorlesungen, Die Mechanik in Ihrer Entwicklung, а в особенности его Analyse der Empfindungen [Ernst Mach, Popular-wissenschaftliche Vorlesungen (Leipzig: Barth, 1896), издано в США как Popular Scientific Lectures (Chicago: Open Court, 1985); Die Mechanik in ihrer Entwicklung (Leipzig: F.A. Brockhaus, 1883); Die Analyse der Empfindungen und das Verhaltnis des Physischen zum Psychischen (Jena: Gustav Fischer) -- амер. изд.]. В результате этого в те три года, когда я официально являлся студентом факультета права, я делил свое время почти поровну между экономической теорией и философией, а правом занимался лишь в промежутках. Трудно сказать, что послужило прямой причиной нашей поглощенности философией Маха. Может быть, что-то похожее имело место уже и перед войной. В этом плане показательно, что Шумпетер был под очевидным влиянием идей Маха, когда он в 1908 году писал свою первую книгу [имеется в виду работа Шумпетера Das Wesen und der Hauptinhalt der theoretischen Nationalokonomie (Duncker & Humblot, 1908) -- амер. изд.], и что Фридрих фон Визер посвятил почти полностью книжное обозрение [в журнале Шмоллера Jahrbuch fur Gesetzgebung, Verwaltung und Volkswirtschaft im Deutschen Reich, vol. 35, no. 2, 1911 -- амер. изд.] вопросу о приложимости идей Маха в социальных науках. Я знаю также, что тогда же философ Людвиг Витгенштейн, мой дальний родственник, воевал с Махом. Сразу после Первой мировой войны, когда я пришел в университет, была особая причина для того, чтобы социальные науки обратились к Маху. Ленин атаковал философию Маха, и Фридрих Адлер, бывший тогда одной из самых заметных политических фигур в Австрии, отсиживая срок за убийство министра Стюрха [Friedrich Adler, Ernst Machs Uberwindung des mechanischen Materialismus (Viennna: Wiener Volksbuchhandlung, 1918). Фридрих Адлер (1879--?) был сыном Виктора Адлера, главы австрийской социал-демократической партии; Стюрх (Sturgkh) возглавлял во время войны австрийское правительство, которое социал-демократы считали абсолютистским. Приговор Адлеру был пересмотрен в 1917 году, менее чем через год после убийства, а в следующем году он был уже освобожден из тюрьмы. Об этом эпизоде смотри у Mark E. Blum, The Austrian Marxists, op. cit., pp. 203--204 -- амер. изд.], написал книгу в защиту Маха. В результате возникла оживленная дискуссия об этих проблемах между настоящими коммунистами и левыми социалистами. Она затронула и нас, не бывших социалистами, и вопрос стал по-настоящему существенным, когда преемником Визера в Венском университете был назначен Отто Шпан [о Шпанне см. Пролог к ч. I; на самом деле Шпанн был коллегой Визера, а его преемником в университете стал Ганс Майер -- амер. изд.], метафизически ориентированный экономист. В то время мы подыскивали антиметафизические аргументы, и мы их находили у Маха, хотя нам было нелегко принять позитивизм Маха целиком. Другим камнем преткновения было то, что эти идеи слишком открыто использовались для поддержки чуждого нам социалистического подхода, особенно Отто Нейратом, в дальнейшем ставшего одним из основателей Венского кружка [о Нейрате см. Пролог к ч. I -- амер. изд.]. Нейрат рассчитывал, грубо говоря, превратить позитивизм Маха в физикализм или, как он порой это называл, в сциентизм. С другой стороны, Мах был практически единственным источником аргументов против метафизических и туманных установок, так что все эти годы мы стремились овладеть позитивизмом, в котором было много явно истинного, и выделить из него то, что в известной степени было приложимо к социальным и гуманитарным наукам, и что содержало ядро истины. Меня лично работы Маха подтолкнули к изучению психологии и физиологии органов восприятия, и в то время я даже проделал исследование этих вопросов, превратившееся через тридцать лет в книгу [F.A. Hayek, The Sensory Order: An Inquiry into the Foundations of Theoretical Psychology (London: Routledge & Kegan Paul, and Chicago: University of Chicago Press, 1952) -- амер. изд.]. К написанию этой работы меня подтолкнуло, в конечном счете, сомнение в Маховой концепции феноменализма, где чистые, простые ощущения являются элементами всего чувственного восприятия. Озарение пришло ко мне также как, по рассказу самого Маха, оно пришло как-то к нему, когда он однажды осознал, что в философии Канта концепция "вещи в себе" совершенно не нужна, и что ее можно опустить. Меня озарило, что в психологии чувственного восприятия Маха концепция "простых и чистых ощущений" совершенно не нужна. Поскольку Мах обозначил связи между ощущениями как "отношения", я в конце концов был вынужден заключить, что вся структура чувственного мира имеет источником "отношения", а значит можно вообще отбросить концепцию простых и чистых ощущений, которая играет столь большую роль у Маха. Это лишь пример того, какую большую роль для нашего мышления играл Мах в эти годы. Можно сказать, что для молодого человека, интересующегося философскими вопросами, который пришел в Венский университет сразу после войны, то есть в 1918--1919 гг., и которого не привлекала ортодоксальная философия, Мах представлял единственную возможную альтернативу. Мы пытались обратиться к Авенариусу [Richard Avenarius (1843--1896), профессор Цюрихского университета с 1877 по 1896 год; Авенариус стал известен благодаря нападкам со стороны Ленина и Гуссерля -- амер. изд.], но скоро отказались от этой затеи, сам не знаю -- почему; во всяком случае, мы нашли Авенариуса вполне непонятным. От Маха наиболее вероятный путь вел к Гельмгольцу [Hermann Ludwig Ferdinand von Helmholtz (1821--1894), немецкий врач и физиолог, сформулировал принцип сохранения энергии -- амер. изд.], к Пуанкаре [Henri Poincare (1854--1912), французский математик и философ науки -- амер. изд.], и к другим такого же толка мыслителям, и тех, кто, подобно моему другу Карлу Попперу, занимался этими вопросами систематически, этот путь привел ко всем современным ученым -естественникам и философам. Вот более или менее все, что я хотел сказать. Я склонен предположить, что Эрнст Мах сыграл особенно значительную роль не только в узкой сфере естественных наук, но также в тех дисциплинах, в которых методологический или научный характер теории еще более сомнителен, чем в естественных науках, и где, поэтому, существовала еще более сильная потребность прояснить, чем же на самом деле является наука. Это мало связано с тем фактом, что Мах стал своего рода политическим символом; я должен сказать, что "общество Эрнста Маха", уже существовавшее в 1929 году, когда я покинул Вену, по чисто случайным причинам обрело некую политическую окраску. Входили в него, большей частью, социалисты, из чего не следует, что оно было политически активно, хотя именно по этой причине оно при Дольфусе [Englebert Dollfuss (1892--1934), канцлер Австрии в 1932--1934 гг.
– - амер. изд.] попало под удар.
– -----------------------------------------------------------------------------
КОДА Воспоминания о моем кузене Людвиге Витгенштейне (1889--1951) [Опубликовано в Encounter, August 1977, pp. 20--22.
– - амер. изд.] Между железнодорожными путями и вокзалом в Бад Исле прежде был пустырь, на котором 60 лет назад в сезон отдыха перед отходом ночного поезда в Вену устраивались гулянья. Думаю, что был последний день августа 1918 года, когда в шумной толпе молодых офицеров, возвращавшихся на фронт после отпуска, два артиллерийских прапорщика осознали, что они должно быть знакомы. Я не знаю, было ли это некое фамильное сходство, или мы в самом деле встречались прежде [Позже Хайек пришел к выводу, что он встречал Витгенштейна до этого. "Очень похоже, что Витгенштейн был одним из этих статных и элегантных молодых мужчин, которых я видел в 1910 году, когда мои дедушка и бабушка снимали на весну и лето швейцарский коттедж рядом с парком Витгенштейнов в пригороде Нейвальдега, и которые часто приглашали на свою гораздо более внушительную виллу молоденьких сестер моей матери для игры в теннис, так что, может быть, именно я первым узнал его в 1918 году, а не наоборот." Из беседы с У.У. Бартли III -- амер. изд.], но что-то подтолкнуло каждого задать вопрос: "Вы не Витгенштейн?" (а может быть, "Вы не Хайек?"). Во всяком случае, мы провели вместе эту ночь по дороге в Вену, и хотя большую часть ночи мы пытались поспать, но смогли немного поговорить. Отдельные детали этого разговора произвели на меня сильное впечатление. Он был не только сильно раздражен возбужденностью наполнявших вагон шумных и, скорее всего, полупьяных офицеров, и не думал даже скрывать своего презрения к роду человеческому в целом, но при этом был совершенно уверен, что любой его родственник, сколь угодно дальний, должен придерживаться тех же стандартов, что и он сам. И он был не столь уж не прав! Я был тогда очень молод и неопытен, мне едва исполнилось 19, и я был продуктом воспитания, которое сейчас назвали бы пуританским, в результате которого ледяная ванна, в которую погружался по утрам мой отец, рассматривалась как отличное средство для дисциплинирования тела и ума (хотя редко кто подражал ему). А ведь Людвиг Витгенштейн был на 10 лет старше меня. В этом разговоре меня больше всего поразила сильная страсть к правдивости во всем (только учась в университете я опознал в этом стремлении стиль, характерный для молодых венских интеллектуалов предыдущего поколения). Эта правдивость обратилась почти в моду в той пограничной группе, состоявшей из чисто еврейских и чисто дворянских интеллигентов, с которыми я позднее так много общался. Это значило много больше, чем просто не врать. Следовало "жить" по истине, и не терпеть никакой претенциозности ни в себе, ни в других. Иногда результатом была открытая грубость. Каждая житейская условность подвергалась анализу и обличалась как фальшь. Витгенштейн был просто очень последовательным по отношению к себе. Порой я чувствовал в нем некое извращенное удовольствие от того, как он вскрывал ложность своих чувств и как постоянно пытался очистить себя от всякой фальши. Нет сомнения, что уже в то время он был сильно перенапряжен. Дальняя родня считала его (хотя вряд ли зная) самым безумным из членов очень необычной семьи, где все отличались высокой одаренностью и всегда были готовы (и имели для этого возможности) заниматься только тем, что им нравилось. До 1914 года я много слышал (хотя сам по молодости лет и не бывал там) о знаменитых музыкальных вечерах во "дворце Витгенштейнов", который перестал быть центром светской жизни после 1914 года. Многие годы для меня за этим именем стояла ласковая пожилая дама, которая в шесть лет взяла меня на первую в моей жизни автомобильную прогулку -- вокруг Рингштрассе в открытом электромобиле. Если не считать еще более раннего воспоминания о том, как меня привезли в роскошные апартаменты очень старой дамы, о которой мне рассказали, что это сестра моей прабабушки с материнской стороны, -- а теперь я знаю, что это была прабабушка Людвига Витгенштейна с материнской стороны -- у меня нет личных воспоминаний о семье Витгенштейнов того периода, когда они принадлежали к высшим социальным слоям Вены. Трагический конец трех старших сыновей, которые покончили жизнь самоубийством, ослабили ее даже сильнее, чем это сделала бы сама по себе смерть крупного промышленника, стоявшего во главе семьи. Боюсь, что самые ранние воспоминания о Витгенштейнах связаны с шокирующей репликой моей незамужней тетки из Штирина, исполненной, конечно же, зависти, а не злобы, что их дед "продал свою дочь богатому еврейскому банкиру..." Речь шла о той самой доброй старой даме, которую я все еще помню. После этого я не встречал Людвига Витгенштейна еще десять лет; но время от времени я слышал о нем через его старшую сестру, которая была двоюродной кузиной, ровесницей и близким другом моей матери. Благодаря ее регулярным визитам "тетушка Минни" стала привычной для меня фигурой. Ее явно занимали проблемы младшего брата, и хотя она обрывала все разговоры о "sonderling" (чудаке) и защищала его при возникновении случайных и, конечно же, сильно преувеличенных слухов о его поступках, мы быстро узнавали обо всем. Общественное мнение не занималось им, а известной фигурой стал его брат Пауль Витгенштейн, однорукий пианист. [Пауль Витгенштейн потерял руку на фронте. Несмотря на это он продолжал исполнять написанные по заказу работы, вроде Концерта для левой руки М. Равеля.
– - амер. изд.] Но благодаря этим связям я стал одним из первых, видимо, читателей Tractatus, который появился в 1922 году. [На самом деле в 1923 году, хотя трактат был написан, видимо, в 1918 году. Ludwig Wittgenstein, Tractatus Logico-Philosophicus (London: Rouledge, 1923; Routledge & Kegan Paul, 1961) -амер. изд.] Поскольку, подобно большинству интересовавшихся философией людей моего поколения, я был, так же как и Витгенштейн, под влиянием Эрнста Маха, трактат произвел на меня сильное впечатление. Следующий раз я встретил Людвига Витгенштейна весной 1928 года, когда экономист Деннис Робертсон, пригласивший меня на прогулку по Феллоус Гарденс колледжа Тринити в Кембридже, неожиданно решил изменить маршрут, потому что углядел на небольшом пригорке силуэт философа, лежавшего в шезлонге. Он встал перед ним с чувством явного трепета, страшась побеспокоить его. Я, естественно, подошел и был приветствован с неожиданным дружелюбием, и мы начали любезный, но малоинтересный разговор (на немецком) о доме, о семье, и Робертсон вскоре оставил нас. Через короткое время интерес Витгенштейна начал угасать, и стало ясно, что он не понимает, что дальше делать со мной, так что вскоре я также ушел. Прошло должно быть около 12 лет, прежде чем состоялась первая настоящая встреча. В 1939 году я приехал в Кембридж с Лондонской школой экономической теории и вскоре выяснил, что его нет, потому что он работает в каком-то военном госпитале. Но год или два спустя я совершенно неожиданно столкнулся с ним. Джон Мейнард Кейнс заказал для меня комнаты в Кингс колледже в корпусе Гиббса, и вскоре Ричард Брайтвейт пригласил меня участвовать в заседаниях Клуба моральных наук (кажется, он так назывался), которые устраивались как раз этажом ниже. В конце одного из заседаний совершенно неожиданно и очень драматично возникла фигура Виттгенштейна. Речь шла о статье, которая была мне не слишком интересна и я уже не помню, на какую тему. Неожиданно Виттгенштейн вскочил на ноги, крайне возмущенный и с кочергой в руке, и сильно жестикулируя начал объяснять, насколько прост и ясен вопрос. Зрелище того, как человек в неистовстве размахивает посреди комнаты кочергой, было, естественно, очень тревожным, и возбуждало желание спрятаться подальше в угол. У меня, естественно, возникло впечатления, что он сошел с ума! [Воспоминание Хайека было оспорено в письме Перси Б. Ленинга из Амстердама к редактору Encounter (November 1977, pp. 93--94), "Hayek's Wittgenstein & Popper", где делался вывод, что Хайек должно быть присутствовал 26 октября 1946 года на знаменитой "встрече с кочергой" между Виттгенштейном и Карлом Поппером, которая описана в автобиографии последнего Unended Quest (London: Fontana, 1976), pp. 122--123, а значит либо Хайек неверно датирует происшествие, либо "по крайней мере в двух случаях в Клубе моральных наук Виттгенштейн агрессивно жестикулировал кочергой". На это письмо Хайек ответил (тот же номер журнала, р. 94): "Могу заключить только, что у Витгенштейна в обычае было подкреплять свои мысли кочергой. Я слышал очень похожий рассказ, который явно относился ко времени до 1946 года. Я уверен, что никогда не слушал лекций Карла Поппера в Кембридже, а его Автобиографию я прочел уже после публикации этого отрывка." Смотри обсуждение нескольких версий спора между Поппером и Виттгенштейном у У.У.Бартли III, "Facts and Fictions", Encounter, January 1986, pp. 77--78. Профессор Бартли готовил биографию Поппера и в связи с этим случаем пишет следующее: ?Собирая материалы для биографии Поппера я смог выяснить, что его рассказ об этом инциденте точен во всем, кроме одной детали. В Unended Quest Поппер завершает рассказ фразой: "В конечном итоге разъяренный Виттгенштейн отшвырнул кочергу и вылетел из комнаты, грохнув за собой дверью". Профессор Питер Мунц из университета Виктории в Веллингтоне, Новая Зеландия, ученик Виттгенштейна, который участвовал в этом заседании, заверил меня, что разъяренность Виттгенштейна не имеет никакого отношения к хлопанию дверьми, "потому что Виттгенштейн всегда хлопал дверьми, в любом настроении."? См. также Peter Munz, Our Knowledge of the Growth of Knowledge: Popper or Wittgenstein (London: Routledge & Kegan Paul, 1985).
– - амер. изд.] Какое-то время спустя, может быть через год или два, я услышал, что он в Кембридже, и набрался мужества навестить его. В тот раз он снимал комнаты (думаю, как и всегда), в здании, расположенном вне территории колледжа. Пустая комната с чугунной печкой, куда ему пришлось принести кресло для меня, неоднократно описана. Мы любезно побеседовали о множестве вопросов, не касаясь философии и политики (поскольку знали, что политические взгляды у нас различны), и казалось, что ему, в отличие от других чудаковатых фигур, которых я встречал в Кембридже, нравится, что я избегаю "деловых разговоров". Но хотя визиты протекали вполне приятно и он явно желал их повторения, эти встречи были довольно малоинтересными, и я навестил его еще 2 или 3 раза. После конца войны, когда я уже вернулся в Лондон, и появилась возможность сначала посылать продовольственные посылки, а затем и навестить наших родственников в Вене, у нас возникла переписка. Предстояло
Глава восемь. Историки и будущее Европы
Доклад на заседании Политического общества в Королевском колледже Кембриджского университета, 28 февраля 1944 года. Председательствовал сэр Джон Клепхем. Впервые опубликовано в Studies in Philosophy, Politics and Economics (London: Routledge & Kegan Paul; Chicago, University of Chicago Press ; Toronto: University of Toronto Press,1967), pp. 135--147.
– - амер. изд.
– -----------------------------------------------------------------------------
Сможем ли мы заново отстроить нечто вроде общей европейской цивилизации после этой войны, будет зависеть, главным образом, от того, что случится в первые послевоенные годы. Возможно, что события, которыми будет сопровождаться крушение Германии, породят такую разруху, что вся Центральная Европа на целые поколения, а может и навсегда выйдет из орбиты европейской цивилизации. Мало вероятно, что если все так и произойдет, то дело ограничится только Центральной Европой; а если варварство станет судьбой всей Европы, то мало вероятно, что эта страна убережется от последствий, даже если в будущем суждено возникнуть новой цивилизации. Будущее Англии связано с будущим Европы; и нравится нам это или нет, будущее Европы будет определено тем, что случится с Германией. Наши усилия должны быть направлены, по крайней мере, на то, чтобы вернуть Германию к ценностям, на которых была построена европейская цивилизация, и которые одни могут создать основу, от которой мы сможем двинуться к реализации направляющих нас идеалов. Прежде чем обсудить, что мы в состоянии сделать для этого, попытаемся набросать реалистическую картину той интеллектуальной и моральной ситуации, которую нам следует ожидать в пораженной Германии. По настоящему бесспорно лишь то, что даже после победы не в нашей власти будет заставить побежденных мыслить так, как нам хотелось бы; мы сможем лишь помогать желательному развитию, и любые бестактные попытки обращения в свою веру вполне смогут породить результаты, обратные желаемым. До сих пор приходится сталкиваться с двумя крайними взглядами, в равной степени наивными и вводящими в заблуждение: с одной стороны, что все немцы в равной степени развращены, и что только руководимое извне образование всего нового поколения способно их изменить; с другой стороны, что массы немцев, как только их освободят от нынешних господ, быстро и с готовностью примут политические и моральные взгляды, схожие с нашими собственными. Ситуация, конечно же, будет гораздо более сложной, чем предполагается этими воззрениями. Почти наверное, мы обнаружим моральную и интеллектуальную пустыню, обильную оазисами, в том числе и весьма изысканными, но почти полностью изолированными друг от друга. Господствующей чертой будет отсутствие какой-либо общей традиции -- если не считать оппозицию нацизму, а может быть и коммунизму, и каких-либо общих верований; мы найдем великое разочарование во всем, что достижимо с помощью политических действий. По крайней мере вначале, благая воля будет в избытке; но во всем будет проступать бессилие благих намерений, лишенных объединяющего элемента тех общих моральных и политических традиций, которые мы воспринимаем как нечто данное, но которые полный отрыв Германии от мира на дюжину лет разрушил полностью, с такой тщательностью, которую мало кто в этой стране может вообразить. С другой стороны, следует быть готовыми не только к встрече с необычайно высоким интеллектуальным уровнем в некоторых сохранившихся оазисах, но и к тому, что многие немцы узнали нечто, чего мы еще не понимаем, что некоторые наши концепции покажутся их отточенному опытом разуму чрезмерно наивными и simplisite. Нацистский режим стеснил дискуссии, но не остановил их вовсе; я увидел на примере нескольких немецких работ военного времени (и это подтвердил полученный мною недавно полный перечень опубликованных в Германии книг), что в военное время академический уровень обсуждения социальных и политических проблем был, по крайней мере, не ниже, чем в этой стране -- может быть потому, что лучшие немцы были исключены, или сами исключили себя, из непосредственного участия в военных усилиях. Именно на такого рода немцев, которых достаточно много -- если сравнить с числом независимо мыслящих людей в любой стране, мы должны надеяться, им мы должны оказывать всяческую поддержку. Самой трудной и деликатной задачей будет найти и помогать им, не дискредитируя их одновременно в глазах остальных. Чтобы эти люди смогли сделать свои взгляды преобладающими, им потребуется некая моральная и материальная помощь извне. Но почти в той же мере им потребуется защита от благонамеренных, но непродуманных попыток использовать их на пользу правительственной машины, которую установят победители. Притом что, скорее всего, они будут жаждать восстановления прежних связей и будут стараться о доброжелательности со стороны тех лиц в других странах, с которыми их соединяют общие идеалы, они вполне обоснованно будут противиться тому, чтобы в какой-либо форме стать инструментом правительственного аппарата победителей. Пока не будут созданы условия, чтобы могли встретиться как равные лица, разделяющие некоторые основные идеалы, мало надежд на восстановление такого рода контактов. Но еще в течение долгого времени такие возможности будут возникать только по инициативе с нашей стороны. И мне представляется определенным, что эти усилия смогут стать плодотворными только в том случае, если они будут исходить от частных лиц, а не от правительственных агентств. Международные контакты между отдельными лицами и группами могут быть восстановлены с положительным эффектом на многих направлениях. Быть может, легче и быстрее всего они восстановятся между левыми политическими группами. Но такие контакты явно не должны ограничиваться партийными группами, и если на первых порах будут лидировать левые политические группы, это окажется крайне неудачным со всех точек зрения. Если в Германии космополитическое мировоззрение, как и прежде, окажется прерогативой левых, это может стать причиной еще одного сдвига больших групп с центристскими установками к национализму. Еще более трудной, но некоторым образом еще более важной задачей является помощь в восстановлении контактов между теми группами, которые разделены существующими позициями по вопросам внутренней политики. Кроме того, существуют задачи, успешному решению которых помешают любые партийные группировки, хотя, конечно же, некоторый минимум согласия по поводу политических идеалов будет существенным для любого сотрудничества. Сегодня вечером я хотел бы более определенно поговорить о роли, которую во всем этом могут сыграть историки, а под историками я подразумеваю всех исследователей общества, существующего или прошлого. Нет сомнений, что в том, что называют "переучивание немецкого народа", историкам предстоит сыграть ключевую роль, так же как это было при создании идей, господствующих в Германии сегодня. Я знаю, что англичанам трудно представить, насколько велико и непосредственно влияние такого рода академических трудов в Германии, и насколько серьезно немцы относятся к своим профессорам -- почти так же серьезно, как профессора воспринимают самих себя. Едва ли можно преувеличить роль германских историков политики в создании той атмосферы поклонения идеям государственной мощи и экспансионизма, которые создали современную Германию. Именно этот "гарнизон выдающихся историков", как писал лорд Актон в 1886 году [John Emerich Edward Dalberg-Acton, первый барон Актон (1834--1902) -- амер. изд.], "подготовил господство Пруссии и самих себя, и теперь засел в Берлине как в крепости"; это он создал идеи, "с помощью которых грубая сила, сосредоточенная в регионе более плодородном, чем Лациум, была использована, чтобы поглотить и ужесточить расплывчатый, сантиментальный и странно-аполитичный характер прилежных немцев" ["German Schools of History" 1886 в Essays in the Study and Writing of History, vol. 2 of Selected Wrirings of Lord Acton, ed. J. Rufus Fears (Indianapolis, Ind.: Liberty Classics, 1985--1988), pp. 325--364, esp. p. 352 -- амер. изд.]. "Возможно, -утверждал опять-таки лорд Актон, -- никогда не существовало значимой группы, которая бы менее гармонировала с нашим подходом к изучению истории, чем та, главными представителями которой являлись Сибел [Heinrich von Sybel (1817--1895), профессор Марбургского и Боннского университетов, позднее директор Прусских архивов -- амер. изд.], Дройзен [Johann Gustav Droysen (1808--1884), профессор университетов Киля, Берлина и Йены, автор Geschichte der preussischen Politik (Berlin: Veit, 1855--1886) -- амер. изд.] и Трейчке [Heinrich von Treitschke (1834--1896), профессор университетов Фрейбурга, Гейдельберга и Берлина -- амер. изд.], а Моммзен [Theodor Mommsen (1817--1903), профессор Берлинского университета с 1858 по 1903 год, специалист по истории Рима -- амер. изд.] и Гнейст [Heinrich Rudolf von Gneist (1816--1895) -- амер. изд.], Бернарди [Theodor von Bernhardi (1803--1887) -амер. изд.] и Дункер [Theodor Julius Duncker (1811--1886) -- амер. изд.] составляли ее фланги", и которая столь много отдала утверждению "принципов, которые потом мир такой ценой отверг". И далеко не случайно, что именно Актон-историк, несмотря на его восхищение столь многим в Германии, пятьдесят лет назад предвидел, что ужасная сила, созданная очень одаренными умами главным образом в Берлине, являлась "величайшей опасностью, с которой еще предстоит встретиться англосаксонской расе". У меня здесь нет возможности детально проследить, как учение историков помогло порождению доктрин, господствующих сегодня в Германии; может быть, вы согласитесь со мной, что это влияние было велико. Даже самые омерзительные черты нацистской идеологии восходят к немецким историкам, которых Гитлер, возможно, никогда и не читал, но их идеи господствовали в атмосфере, в которой он воспитывался. Это особенно верно относительно всех расовых доктрин, которые хотя и были заимствованы немцами у французов, но развиты были главным образом в Германии. Если бы у меня было время, я бы мог показать, что, как и во всем остальном, такие ученые с мировой славой как Вернер Зомбарт поколение назад учили тому, что по своим намерениям и задачам идентично позднейшим нацистским доктринам. И чтобы не взваливать вину исключительно на историков, я могу добавить, что мои собственные коллеги-экономисты добровольно стали служителями крайних националистических притязаний, так что, например, когда сорок или пятьдесят лет назад адмирал Тирпиц обнаружил, что крупные промышленники довольно прохладно принимают его морскую политику, он смог опереться на поддержку экономистов, чтобы убедить капиталистов в преимуществах своих империалистических амбиций. [В своих Memoires Тирпиц сообщает, как один из офицеров департамента связи адмиралтейства был послан "по университетам, где все политэкономы, включая Брентано, проявили готовность оказать полную поддержку. Шмоллер, Вагнер, Серинг, Шумахер и многие другие заявили, что расходы на флот будут производительными вложениями", etc., etc. Alfred von Tirpitz, My Memoires (New York: Dodd, Mead, 1919), p. 143 -- амер. изд.] Однако мало сомнений, что влияние собственно историков было наиболее важным; и немало причин полагать, что в будущем влияние историков -- доброе или дурное -- будет еще сильнее, чем в прошлом. Вероятно, сам по себе полный разрыв большинства традиций породит обращение к истории в поисках основ будущего развития. Будет написано много исторических работ о том, с чего начались все беды. Эти вопросы привлекут страстное внимание публики и почти непременно станут предметом политических диспутов. С нашей точки зрения есть и дополнительная причина, почему настоятельно необходимо, чтобы немцам помогли заново изучить недавнюю историю и осознать некоторые факты, которые большинству пока что неизвестны. Не только массам немецкого народа, но почти каждому в этой стране придется начать с изучения воздействия нацистской пропаганды, преодолеть которую будет труднее всего. Нам очень важно помнить, что многие факты, которые решающим образом воздействовали на наше представление об ответственности немцев и о немецком характере, окажутся либо вовсе неизвестными большинству немцев, либо покажутся им малосущественными. Хотя первоначально многие немцы будут готовы признать, что у союзников есть причины не доверять им и настаивать на далеко идущих предосторожностях против еще одной германской агрессии, даже наиболее разумные немцы вскоре почувствуют отчуждение из-за мер, которые покажутся им чрезмерно ограничительными, если только не дать им осознать в полной мере, какие беды они навлекли на Европу. После предыдущей войны взаимные обвинения двух воюющих групп создали в Европе так и не преодоленный раскол. В результате восхитительной готовности забыть, выказанной, по крайней мере, англичанами, вскоре после последней войны почти все, что не отвечало немецким представлениям о войне, было отвергнуто как "картинки ужасов". Мы вполне можем опять обнаружить, что не все достигавшие нас во время войны сообщения о немцах были верными. Но это просто другая причина для тщательного повторного исследования всех фактов, для отделения надежных сведений от слухов. Если последовать естественной склонности считать бывшее прошедшим, и не собрать воедино всю грязь нацистского периода, последствия для перспектив реального взаимопонимания с немцами будут фатальными. Нельзя допустить, чтобы самые неприятные факты недавней истории Германии были забыты прежде, чем сами немцы не осознают истину. Вид оскорбленной невинности, который делали большинство немцев по поводу мер урегулирования после предыдущей войны, имел главной причиной действительное незнание того, в чем их считали тогда виновными почти все в странах-победительницах. Эти вещи придется обсудить, и они, конечно же, будут обсуждены плохо осведомленными политиками, и все это примет форму взаимных обвинений. Но если мы хотим заложить не новые причины будущих конфликтов, а нечто вроде общего понимания, мы не можем предоставить решение этих вопросов исключительно партийным дискуссиям и националистическим страстям; мы должны позаботиться, чтобы все это было рассмотрено в максимально бесстрастном духе людьми, которые бы прежде всего стремились к истине. Окажутся ли результатами этих дискуссий, особенно в Германии, новые политические мифы или нечто вроде истины, будет в большой степени зависеть от тех историков, которые обретут ухо народа. Лично я не могу сомневаться, что работа, которая определит будущее мнение Германии, появится не извне, но изнутри страны. Нередкая теперь идея, что победителям следует создать учебники, по которым будут учиться новые поколения немцев, представляется мне огорчительно глупой. Такая попытка обязательно породит результаты, обратные задуманным. Нет ни малейшего шанса, что какая бы то ни было вера может быть установлена сверху; что история, сочиненная по заказу новой власти (в отличие от написанной в интересах прежних правителей, как это часто бывало в истории Германии), а еще менее по заказу иностранных правительств (или написанная эмигрантами) -- будет авторитетна или влиятельна в Германии. Лучшее, на что можно надеяться, и чему мы извне можем способствовать, это что история, которой предстоит повлиять на изменение мнений в Германии, будет написана в результате искренних усилий найти правду, что она не будет подчинена интересам власти, нации, расы или класса. Прежде всего, история должна перестать быть инструментом национальной политики. Среди всего, что предстоит пересоздать в Германии, самым трудным будет восстановление веры в объективную истину, в возможность истории, написанной не для обслуживания каких-либо интересов. Я убежден, что именно здесь может найти выражение огромная ценность международного сотрудничества, если это будет сотрудничество между отдельными людьми. Оно продемонстрирует возможность согласия, независимого от национальной принадлежности. Оно окажется особенно действенным, если историки более удачливых стран дадут должный пример того, как, не дрогнув, критиковать собственные правительства. Стремление к признанию и похвале со стороны равных себе в других странах может быть является сильнейшим заслоном против коррумпирования историков национальными переживаниями, и чем теснее международные контакты, тем меньше опасность -так же как изоляция, почти наверное, принесет обратный эффект. Я слишком хорошо помню, как после предыдущей войны изгнание всех немцев из определенных научных обществ, исключение их из некоторых международных научных конгрессов оказалось одним из сильнейших рычагов, приведших многих немецких ученых в лагерь национализма. Даже с позиций верховенства истины в историческом образовании будущих поколений немцев восстановление контактов с историками других стран будет ценным, и все, что мы сможем сделать для этого, окажется полезным. Но сама по себе приверженность истине не предотвратит извращения исторической правды. Нам следует различать между собственно историческими исследованиями и историографией, изложением истории для широких масс. [Хайек использует здесь термин "историография" не в общепринятом значении, как обозначение исследований методов и практики историков. Он различает здесь между собственно историческими исследованиями и популярными историческими работами.
– - амер. изд.] Я подхожу сейчас к очень деликатному и спорному вопросу, и меня, возможно, обвинят в противоречии со многим из сказанного прежде. Я убежден, тем не менее, что никакая историческая концепция не может быть действенной, если она не содержит скрытых или явных суждений, и что действенность в очень большой степени зависит от используемых моральных критериев. Даже если бы академический историк попытался сохранить "чистоту" и строгую "научность" своего труда, для широкой публики будет написана другая история, изобилующая суждениями и оценками, а потому намного более влиятельная. Я убежден, что именно из-за крайней этической нейтральности тех немецких историков, которые ставили истину превыше всего, из-за их склонности все "объяснять", а значит и оправдывать -- "обстоятельствами времени", из-за страха назвать черное -черным, а белое -- белым -- они были гораздо менее влиятельны, чем их более политизированные коллеги, и при этом даже их слабое влияние действовало в направлении не столь уж отличном. Научные историки в той же степени, что их политизированные коллеги, привили немцам убеждение, что политические действия неподсудны нравственным критериям, и даже уверили их, что цель оправдывает средства. Я не могу понять, каким образом наивысшая преданность истине может оказаться несовместимой с применением самых жестких моральных критериев в наших суждениях об исторических событиях; и мне представляется, что немцы больше всего нуждаются сейчас и нуждались прежде в сильной дозе того, что сейчас модно называть "история в стиле вигов", то есть в истории того рода, которого последним великим представителем был лорд Актон. Будущим историкам понадобится мужество, чтобы назвать Гитлера скверным человеком, либо все их усилия "объяснить" эту фигуру послужат только прославлению его преступлений. Вполне вероятно, что сотрудничество поверх границ может немало способствовать культивированию общих моральных стандартов, особенно когда мы имеем дело с такой страной, как Германия, где традиции были разрушены, а моральные стандарты в последние годы были так низки. Еще важнее, однако, что это сотрудничество будет возможным только с теми, кто готов присягнуть определенным нравственным ценностям, и кто привержен им в своей работе. Должны быть определенные общие ценности и помимо приверженности истине: следует договориться, по крайней мере, что обычные моральные правила благопристойности обязательны и в политике, а помимо этого необходимо и некое минимальное согласие о самых общих политических идеалах. В последнем случае, по видимому, не нужно ничего, кроме общей веры в ценность индивидуальной свободы и положительного отношения к демократии, но без какого-либо суеверного почитания всевозможных догматических норм, а особенно необходима равная оппозиция всем формам левого или правого тоталитаризма, свободная от миролюбивого согласия с практикой подавления как меньшинства, так и большинства. Но хотя и ясно, что никакое сотрудничество невозможно без согласия об общих ценностях, без своего рода согласованной программы, можно усомниться в том, что любая специально составленная программа послужит достижению цели. Сколь угодно искусный документ не сможет удовлетворительно выразить тот набор идеалов, который живет в моем уме, и мало шансов, что он сможет объединить достаточное число ученых. Я убежден, что гораздо действенней любой составленной по случаю программы будет некая великая фигура, в высокой степени воплощающая ценности и идеалы, которым должно служить такое сообщество ученых. Вокруг имени великого человека, как вокруг флага, смогут соединиться люди. Я убежден, что у нас есть великое имя, подходящее к задаче столь совершенно, как если бы этот человек был рожден специально для этого. Я думаю о лорде Актоне. Я считаю, что именно "общество Актона" может оказаться наилучшим способом помочь историкам этой страны и Германии, а может быть и историкам других стран, в осуществлении очерченных мною задач. В фигуре лорда Актона соединяются многие черты, делающие его почти уникально пригодным для роли такого символа. По своему образованию он был, конечно, наполовину немец, и он был более чем наполовину немцем в своей исторической подготовке, и по этой причине немцы рассматривают его почти как своего. В то же самое время он объединяет, как, быть может, ни одна другая фигура недавнего прошлого, великую английскую либеральную традицию с лучшим, что есть в либеральной традиции континента -- его "либерализм" всегда был истинным и всеохватывающим, был обращен, как это выразил лорд Актон, не к "защитникам второстепенных свобод", но к тем, для кого свобода человека была высшей ценностью, а "не средством достижения высших политических целей" [ср. "The History of Freedom in Antiquity" 1877 in Essays in the History of Liberty, vol. 1 of Selected Writings of Lord Acton, op. cit., pp. 5--28, esp. p. 22 -- амер. изд.]. Если нам порой представляется заблуждением та крайняя суровость лорда Актона, с которой он применял универсальные моральные критерии ко всем временам и условиям, то , скорее, к лучшему, если критерием отбора должно быть согласие с его общим подходом. Я не знаю другой фигуры, относительно которой мы сможем с равной уверенностью сказать, что если после войны мы обнаружим немецкого ученого, искренне согласного с его идеалами, это и будет тот немец, с которым ни одному англичанину не зазорно обменяться рукопожатием. Я полагаю, что он не только был более свободен от всего, что мы ненавидим в немцах, чем большинство чистых англичан, но он также раньше и яснее большинства других распознал опасные стороны развития Германии. Прежде, чем говорить дальше о политической философии Актона, позвольте отметить другие достоинства, воплощенные в его имени. Во-первых, Актон был католиком, и преданным католиком, но при этом в политических вопросах всегда сохранял полную независимость от Рима, и, не колеблясь, применял свои жесткие моральные критерии в суждениях об истории самого дорогого для него института -- римской католической церкви. Мне это кажется очень важным: не только потому, что ради приобщения к либерализму широких масс людей, не относящихся ни к "правым", ни к "левым", нам следует избегать свойственной континентальному либерализму враждебности к религии, каковая враждебность в большой степени ответственна за то, что множество достойных людей оказались в оппозиции к либерализму. Католики в Германии сыграли такую большую роль в реальном противостоянии Гитлеру, что никакая организация за пределами римской католической церкви, которая не обеспечит преданным католикам условий для сотрудничества, не сможет обрести влияние в тех широких группах людей, без которых успех просто невозможен. Из того немногого, что можно понять из немецкой литературы военного времени, кажется почти несомненным, что дух либерализма может быть обнаружен только среди католиков. Что касается именно историков, то почти заведомо истинно, что, по крайней мере, некоторые из католических историков сохранили большую свободу от яда национализма и преклонения перед мощью государства, чем большинство других немецких историков (я думаю в первую очередь о Франце Шнабеле и его Deutsche Geschichte im neunzehnten Jahrhundert). Другой причиной, по которой политическая философия лорда Актона может привлечь многих немцев в том состоянии ума, в котором они окажутся после войны, являются чрезвычайные признаки того, что сегодня в Германии в большой моде работы Якоба Буркхардта [Jakob Christoph Burkhardt (1818--1897), швейцарский историк -- амер. изд.]. Буркхардта отличал от Актона глубокий пессимизм, но объединяло, прежде всего, постоянное подчеркивание того, что власть есть сверхзло, а также оппозиция к централизму и симпатия к малому и многонациональному государству. Может быть, желательно соединить в программе общества имена Актона, Буркхардта, а также великого французского историка, Де Токвилля, у которого столь много общего с ними обоими [Alexis de Tocqueville (1805--1859), автор Democracy in America (London: Saunders & Otley, 1835) -амер. изд.]. Эти три имени, может быть, даже лучше, чем одно имя Актона обозначают те фундаментальные политические идеалы, которые в состоянии вдохновить историков на такое изменение политического мышления Европы, в котором она нуждается более всего; и может быть, эти трое мужчин полнее, чем кто-либо еще, воплощают традицию великого политического философа, который, по словам Актона, "своими лучшими чертами являл лучшие черты Англии" -- Эдмунда Б°рка. Если бы мне пришлось обосновывать выбор лорда Актона как главного символа и знамени для такого рода попытки, мне бы пришлось изложить его исторические принципы и его политическую философию. Это достойная задача (и очень важно, что недавно один немецкий ученый сделал соответствующую попытку [может быть, имеется в виду Ulrich Noack, написавший в конце 1930-х -- начале 1940-х годов несколько исследований об Актоне -- амер. изд.]), но ее не осуществить за несколько минут. Я могу лишь зачитать вам из моей частной антологии Актона некоторые куски, кратко выражающие несколько характерных для него убеждений -хотя, конечно, любая такая выборка создает одностороннее, а значит чрезмерно "политическое", в нежелательном смысле, впечатление. Представления Актона об истории можно изложить очень кратко. "Я представляю историю, -- писал он, -- как нечто, что является одинаковым для всех людей, и не допускает толкования со специальной или исключительной точки зрения". Это предполагает, естественно, не только единство истины, но также веру Актона в универсальную значимость нравственных стандартов. В связи с этим я напомню вам знаменитый отрывок из инаугуральной лекции, где он говорит, что груз принятых мнений против меня, когда я увещеваю вас никогда не обесценивать моральные ценности и не понижать стандартов нравственности, но испытывать других теми конечными принципами, которые управляют вашей собственной жизнью, и не позволять ни одному человеку и ни одному делу избежать того вечного наказания, которым история властна заклеймить зло. Мольбы о снисхождении к вине и о смягчении наказания вечны. ["The Study of History" 1895, in Essays in the Study and Writing of History, op. cit., pp. 504--552, esp. p. 546 -- амер. изд.] Этот аргумент Актон более подробно развивает в письме к коллеге-историку, которое я хотел бы процитировать полностью, но могу себе позволить зачитать только одну--две фразы. Здесь он выступает против посылки, что великие исторические фигуры следует судить не так, как других людей, но с благосклонным предубеждением, что они не совершали зла. Если здесь и возможна некая презумпция, то она направлена против держателей власти, и эта предубежденность растет вместе с ростом властных полномочий. Историческая ответственность должна восполнить потребность в правовой ответственности. Власть разлагает, а абсолютная власть разлагает абсолютно. Великие люди почти всегда дурные люди, даже когда они правят с помощью убеждения, а не принуждения: и это еще более так, когда вы добавляете возможность или определенность разлагающего воздействия власти. Нет худшей ереси, чем идея, что должность оправдывает человека. Именно в этой точке встречаются и торжествуют отрицание католицизма и отрицание либерализма. [Письмо епископу Mandell Creighton, April 4, 1887, Ibid., pp. 409--433, esp. p. 424 -- амер. изд.] И он заключает: "На мой взгляд, именно в негибкой целостности морального кодекса заключается секрет авторитета, достоинства и полезности истории" [Ibid., p. 384 -- амер. изд.]. Выбранные мною цитаты, иллюстрирующие политическую философию Актона, должны бы быть еще менее систематическими и более отрывочными, поскольку выбрал я подходящее к нынешней ситуации и к уже сказанному мною. Я приведу без комментариев несколько цитат не столь заезженных, как вышеприведенные. Может быть, недавние события облегчат оценку значимости некоторых утверждений, вроде следующего размышления о том, что мы теперь называем "тоталитаризмом": Там, где в качестве высшей цели государства выбрано нечто определенное, будь это преимущество некоего класса, безопасность или мощь страны, величайшее счастье наибольшего числа людей, либо поддержка некоей умозрительной идеи, государство на время с неизбежностью делается абсолютным. Одна свобода для своего осуществления требует ограничения государственной власти, поскольку одна свобода является той целью, от которой выигрывают все одинаково, и она одна не порождает искренней оппозиции. ["Nationality" 1862, в Essays in the History of Liberty, op. cit., pp. 409--433, esp. p. 424 -- амер. изд.] Или возьмите следующее: Истинно демократический принцип, что никто не должен властвовать над народом, обычно понимается так, что никто не должен иметь возможности ограничить его власть или избавиться от нее. Истинно демократический принцип, что народ не следует принуждать к тому, чего он не желает, понимается так, что никогда не следует от него требовать смиряться с тем, что ему не по нраву. Истинно демократический принцип, что свободная воля каждого должна быть по возможности свободна, понимается так, что свободная воля коллектива не должна быть стеснена ничем. [?Sir Erskine May's "Democracy in Europe"?, в ibid., pp. 54--85, esp. p. 80 -- амер. изд.] Или: Теория, отождествляющая свободу с единственным правом, правом делать все, что ты в состоянии сделать, и теория, которая ограждает свободу некими неизменяемыми правами, и основывает их на невымышленной и неопровержимой истине, -- не могут одновременно быть образующими принципами одной и той же конституции. Не могут сосуществовать абсолютная власть и ограничения власти. Это всего лишь новая форма старого спора между духом истинной свободы и ловко замаскировавшимся деспотизмом. И наконец: Свобода зависит от разделения власти. Демократия тяготеет к единству власти. Чтобы не допустить слияния действующих сил власти, следует разделить источники; это значит, что нужно поддерживать существование или создать независимые административные системы. Учитывая процесс демократизации, можно обратиться к ограниченному федерализму для предохранения от концентрации и централизации власти. [Письмо Марии Гладстон от 20 февраля 1882 года, в Letters of Lord Acton to Mary, Daughter of the Right Hon. W.E. Gladstone, ed. Herbert Paul (London: Macmillan, 1913), p. 98.
– - амер. изд.] Может быть, важнейший аргумент Актон развил в эссе о национальности, где он мужественно противопоставляет господствующей доктрине (выраженной Д.С. Миллем: "в общем случае для существования свободных учреждений необходимо, чтобы границы государства в основном совпадали с границами нации" [John Stuart Mill, Considerations on Representative Government 1861, в Essays on Politics and Society, vol. 19 of the Collected Works of John Stuart Mill (Toronto: University of Toronto Press; London: Routledge & Kegan Paul, 1965), pp. 371--577, esp. p. 548 -- амер. изд.]) противоположное воззрение, согласно которому "сосуществование нескольких наций в одном государстве есть проверка и, одновременно, лучшая гарантия свободы. Это также один из главных инструментов цивилизации; а поскольку это так, то это естественный и благоприятный порядок, который свидетельствует о более высоком развитии, чем единство нации, ставшее идеалом современного либерализма" [Acton, "Nationality", op. cit., p. 425 -- амер. изд.]. Никто из знающих центральную Европу не станет отрицать ни того, что здесь нельзя рассчитывать на устойчивый мир и продвижение цивилизации до тех пор, пока эти идеи, наконец, не одержат верх, ни того, что наиболее практичным решением проблем этой части мира является федерализм того типа, который выдвигал Актон. Не говорите, что это утопические идеалы, для которых нет смысла трудиться. Именно потому, что эти идеалы могут быть реализованы только в более или менее отдаленном будущем, историк может руководствоваться ими, без риска вовлечься в партийные страсти. Будучи учителем, -- а историк не может не быть политическим учителем будущих поколений, он не должен подчиняться соображениям о быстро достижимом; руководствоваться нужно тем, что считают желаемым достойные люди, но что выглядит нереализуемым при существующем состоянии общественного мнения. Именно потому, что историк, желает он того или нет, формирует политические идеалы будущего, он сам должен руководствоваться высочайшими идеалами и сохранять независимость от текущих политических дискуссий. Чем выше его политические идеалы, и чем менее он связан с текущими политическими движениями, тем больше у него оснований надеяться, что в длительной перспективе он сделает осуществимым то, к чему мир сегодня еще не готов. Я даже подозреваю, что ориентация на дальние цели обеспечивает большее влияние на современников, чем это доступно модному сейчас типу "крутого реалиста". У меня почти нет сомнений, что заметная группа историков или, лучше сказать, исследователей общества, приверженных идеалам лорда Актона, может стать источником великого блага. Вы можете спросить, но что может здесь сделать любая формальная организация, вроде предлагаемого мною общества Актона? На это отвечу, что я не стал бы уж очень многого ожидать от деятельности самой организации, но рассчитывал бы на то, что она в ближайшем будущем послужит орудием восстановления многочисленных контактов между отдельными людьми, живущими в разных странах. Нет нужды еще раз подчеркивать, почему я считаю столь важным, чтобы возможные помощь или сотрудничество не концентрировались главным образом в правительственных или официальных каналах. Но отдельному человеку еще очень долгое время будет трудно добиться чего-либо в изоляции. Чисто технические трудности поиска по другую сторону границы того, с кем хотелось бы сотрудничать, будут еще более значительными. Во всем этом такого рода общество (а может быть это должен быть своего рода клуб с ограниченным доступом) будет серьезной помощью. Но хотя в качестве самой важной задачи я рассматриваю облегчение контактов между отдельными людьми, и хотя едва ли возможно детально обрисовать, чем же может быть коллективная деятельность общества, я убежден, что для нее есть далеко не ничтожные возможности, в первую очередь в сфере издательства. Много может быть сделано для воскрешения и популяризации работ тех немецких политических писателей, которые в прошлом представляли политическую философию более согласующуюся с нашими идеалами, чем та, которая господствовала в последние 70 лет. Может оказаться весьма благоприятным делом даже издание журнала, посвященного обсуждению проблем недавней истории, поскольку он мог бы направить дискуссии в направлении более перспективном, чем распространенные после предыдущей войны перебранки о "виновниках войны". Возможно что и в этой стране и в Германии журнал, посвященный не собственно результатам исторических исследований, но ориентированный на широкую публику, может оказаться и успешным и действенным, если его возглавят ответственные историки. Разумеется, нельзя и предположить, что общество как таковое сможет разрешить какие-либо противоречивые вопросы, но оно сможет выполнить очень полезную роль, если обеспечит форум для обсуждения и возможности для сотрудничества между историками разных стран. Но мне не следует пускаться в обсуждение подробностей. Моей задачей было не завоевать поддержку для некоего проекта, но представить его на вашу критику. Поскольку чем больше я размышляю о том, какую пользу могло бы принести такое общество, тем больше меня привлекает эта идея, нет смысла и дальше предаваться этому занятию, а надо испытать идею на других. Так что если вы согласитесь, что попытка в этом направлении имеет смысл, и если имя лорда Актона кажется вам подходящим символом для создания такой ассоциации, то вы, тем самым, сильно поможете мне решить, стоит ли и дальше работать с этой идеей, или ее нужно отбросить. [Хайек, конечно же, не бросил эту идею. Он подготовил конференцию в Швейцарии, на которой образовалось общество Монт Пелерин. См. его выступление на открытии конференции в главе 12.]