Сборник «Хрустальный грот»
Шрифт:
Теперь, оглядываясь назад, я вспоминаю, что такое положение меня ничуть не удивляло. В этом мальчике была вся моя жизнь, любовь к нему наполняла каждый мой час, и я ни о чем не задумывался, принимая как подарок небес его откровенную тягу ко мне. Я просто говорил себе, что у него есть потребность отдохнуть от многолюдного житья в замке и от покровительства старшего брата, готовящегося занять место в жизни, о котором он, Артур, не вправе даже мечтать, что ему хочется побыть с Бедуиром в мире вымыслов и героических деяний, где он чувствовал себя в своей стихии. Приписывать его склонность любви я себе не позволял, да если бы и догадывался о природе его чувств, я тогда не вправе был ей потворствовать.
Бедуир прожил в Галаве год с небольшим и поздней осенью, незадолго до одиннадцатого дня рождения Артура, уехал домой, с тем чтобы летом вернуться обратно. После его отъезда Артур одну неделю открыто хандрил, другую был неузнаваемо тих, а потом разом встрепенулся, взбодрился и зачастил ко мне пуще прежнего,
Не знаю, под каким предлогом Эктор так часто отпускал его ко мне. Вернее всего, никаких предлогов и не требовалось: мальчик выезжал из дому чуть не всякий день, не глядя на погоду, и, если сам не объявлял, куда едет, обычно никто его и не спрашивал. Было, разумеется, известно, что Артур — частый гость у мудреца в Зеленой часовне, но если кто и задумывался об этом, то разве чтобы похвалить мальчика, что он водит дружбу с ученым человеком, и больше уже к этой мысли не вернуться.
Я не делал попыток обучать Артура, как в свое время обучал меня мой наставник Галапас. Чтение и счет его мало интересовали, а навязывать ученье мне не хотелось: став королем, он сможет пользоваться в этих делах услугами других людей. Школьные науки ему в достаточной мере преподавал аббат Мартин и его монахи. Я обнаружил у мальчика склонность к языкам сродни моей собственной: помимо местного кельтского наречия, он помнил еще бретонский язык своего раннего детства, а Эктор, памятуя о будущем, постарался исправить его северный выговор, так чтобы речь его была понятна повсюду в Британии. Я решил обучить его древнему языку, но с удивлением обнаружил, что он уже немного знаком с ним и медленно произнесенную фразу способен понять. Я поинтересовался: откуда? Он удивленно посмотрел на меня и ответил:
— От жителей гор, само собой. Кроме них, на древнем языке теперь не говорит никто.
— А ты разве с ними разговаривал?
— О да. Один раз, когда я был маленький, лошадь сбросила солдата, с которым я катался, он сильно расшибся, и тогда появились двое жителей гор и помогли. Они, похоже, знали, кто я.
— Вот как?
— Да. После этого я часто встречался с ними в разных местах и научился немного по-ихнему разговаривать. Но я хотел бы выучиться лучше.
Другие мои искусства, музыку и медицину, и так любовно накопленные сведения о зверях и птицах и прочей живности я ему передавать не пытался. Зачем? Они ему не понадобятся. Звери интересовали его только как объект охоты, и тут о повадках дикого оленя, волка или кабана он уже знал, пожалуй, не меньше моего. Не делился я с ним и моими знаниями о машинах: их для него опять-таки будут изобретать и строить другие; ему надо было только разбираться в их употреблении, а этому, как и разным приемам ведения войны, он с успехом обучался у воинов Эктора. Но как некогда Галапас меня, так я научил его чертить и понимать карту, а заодно и показал ему карту звездного неба.
Однажды он спросил:
— Почему ты иногда смотришь на меня так, словно я тебе кого-то напоминаю?
— Разве я так смотрю?
— Сам знаешь, что смотришь. Кого же?
— Меня самого. Немножко.
Он поднял голову от карты, которую мы с ним изучали.
— Как это понимать?
— Я ведь говорил тебе, в твоем возрасте я тоже ездил в горы в гости к моему другу Галапасу. Мне вспомнилось, как он впервые показал мне карту. Он заставлял меня трудиться куда больше, чем я тебя.
— А-а.
Больше он тогда ничего не сказал, но вид у него был разочарованный. Откуда он взял, удивился я, что от меня сможет узнать тайну своего рождения? Только потом мне пришло в голову, что он, должно быть, хотел, чтобы я все это просто для него «увидел». Может быть. Но просить он меня не стал.
Прошел еще год и еще, а война все не начиналась. Но в тринадцатую весну Артура Окта и Эоза бежали из заточения и укрылись на юге у Союзных саксов. Поговаривали, что в побеге им помогли лорды, на словах преданные Утеру. Прямо винить Лота или Кадора оснований не было, имена предателей не назывались, но слухи ползли упорно, и по всей стране нарастало беспокойство. Выходило так, что все старания Амброзия насильственно объединить государство пропали втуне: каждый мелкий король радел, подобно Лоту, только о своих выгодах и своих границах. А Утер был уже не тот, что прежде, блистательный воитель, восхищавший и устрашавший соседей, он теперь слишком зависел от союзников и потому сквозь пальцы смотрел, как они набирают силу.
Вторая половина года прошла сравнительно спокойно — были, конечно, как обычно, набеги с севера и с юга на дикие спорные земли по обе стороны от вала Адриана, и летом на восточное побережье несколько раз высаживались саксы и не встретили — как говорили люди — надлежащего отпора от тех, кому была поручена защита. На западном побережье из-за штормов в Ирландском море было тихо, и я получил известие, что Кадор приступил к восстановлению фортификаций в Сегонтиуме. Король Утер не слушал советников, которые твердили ему, что беды следует ждать прежде всего с севера, и пребывал между Лондоном и Винчестером, занимаясь главным образом охраной Саксонского берега и укреплением вала Амброзия и держа наготове ударные силы, чтобы бросить их туда, где враг вторгнется в наши пределы. Тогда еще
А доблесть к нему, по-видимому, действительно вернулась, хотя рассказывали, что он стал неспокоен и раздражителен и порой выказывал зверскую жестокость к побежденным врагам. Впрочем, это скорее одобрялось как проявление силы в минуту, когда сила была стране необходима.
Сам я сумел исчезнуть с людских глаз вполне незаметно. Если кто и выражал недоумение по этому поводу, то одни предполагали, что я переплыл обратно через Узкое море и отправился в путешествие, а другие — что уединился в каком-то новом укрытии и опять предался наукам. Я слышал От Ральфа и Эктора, — а иногда и от ничего не подозревающего Артура, — что сведения обо мне приходили из разных концов страны. Рассказывали, что, как только Утер занедужил, тут же к берегу в золотой барке под алым парусом пристал Мерлин, пересел на коня и поскакал в замок, а исцелив короля, исчез, растворившись в воздухе. Потом его якобы видели в Брин Мирддине, хотя, как он туда приехал, никто не заметил. (А ведь я менял лошадей в обычных местах и ночевал всегда в придорожных тавернах.) После же этого, рассказывали, маг Мерлин завел привычку появляться в самых разных уголках страны и тут же исчезать. Он исцелил больную женщину близ Акве Сулис, а неделей позже был встречен людьми за четыреста миль оттуда, в Каледонском лесу. Россказни эти множились, сочиняемые досужими людьми, которые стремились придать себе значительности передачей таких «новостей». Иной раз, как случалось и прежде, какой-нибудь бродячий лекарь или самозваный прорицатель объявлял себя «новым Мерлином», а то и прямо присваивал мое имя: это внушало больным доверие и в случае выздоровления не причиняло вреда; если же больной умирал, люди потом говорили: «Значит, это был все-таки не Мерлин, его бы чары подействовали обязательно». Лже-Мерлин к этому времени бывал уже далеко, а моя врачебная слава не страдала. Так я хранил тайну и не терпел урона. Незаметного отшельника в Зеленой часовне не касалось никакое, даже минутное, подозрение.
Изредка мне удавалось переправить королю успокоительное известие. Больше всего я опасался, что у него не хватит терпения и он либо раньше срока потребует мальчика к себе, либо же своими неосторожными действиями выдаст Эктора и меня находящимся при нем соглядатаям. Но Утер молчал. Эктор в разговоре со мной как-то признался, что не понимает, чем руководствуется король: то ли по-прежнему считает, что мальчику быть при нем в Лондоне пока опасно, то ли в глубине души еще надеется вопреки очевидности, что у него родится другой сын.
Я же полагал, что ни то, ни другое. Беднягу Утера одолевали заботы, измены, немочи, к которым он был так непривычен; к тому же в ту зиму и королева начала прибаливать. Ему просто было недосуг, мысли не доходили до незнакомого мальчишки, который живет где-то и дожидается своего срока, чтобы перенять у него то, что ему день ото дня становилось все труднее удерживать.
Что же до королевы, то я за эти годы много раз дивился ее молчанию. Ральф как-то ухитрился тайно поддерживать связь со своей бабкой и через нее извещал королеву о благополучии ее сына. Но Игрейна, насколько можно было судить по рассказам, хоть и любила свою дочь Моргиану и, наверно, сына тоже могла бы полюбить, тем не менее оказалась способна вполне, на мой взгляд, равнодушно смотреть, как ее детей делают орудиями королевской политики. Моргиана и Артур были для нее лишь залогами ее любви к королю: дав им жизнь, она сразу же вновь всем существом обращалась к мужу. Артура она почти не видела и довольствовалась сознанием, что в один прекрасный день, когда понадобится королю, он явится, молодой и могучий, из своего тайного убежища и окажет королю поддержку. А Моргиану, единственную дочь, которой она отдала всю свою материнскую ласку, она соглашалась (бровью не поведя, как было сказано в письме Марсии) отдать замуж в чужие края, что должно было привлечь холодное северное королевство и его сумрачного властелина на сторону Утера в предстоящей борьбе. Когда я рассказывал Артуру о всепожирающей страсти, которая некогда овладела Утером и Игрейной, я и вполовину не передал того, что было на самом деле. Игрейна и теперь была прежде всего возлюбленной Утера и только потом королевой: мать королевских детей, она интересовалась ими не больше, чем ястреб, когда его птенцы слетают с гнезда. Так оно было и лучше для нее. И для Артура, я полагал, тоже. Все, что ему было теперь нужно, он получал от Эктора и его достойной супруги.