Сцены из провинциальной жизни
Шрифт:
— Ты действительно в это веришь? — спросил он. — Что книги придают смысл нашей жизни?
— Да, — ответила я. — Книга должна быть топором, который вскроет замерзшее море внутри нас. А чем же еще она должна быть?
— Жестом отказа перед лицом времени. Заявкой на бессмертие.
— Никто не бессмертен. Книги не бессмертны. Весь земной шар, на котором мы стоим, засосет солнце, и он сгорит дотла. После чего сама Вселенная взорвется и исчезнет в черной дыре. Ничто не выживет, ни я, ни ты, и уж конечно, не книги о воображаемых людях фронтира
— Я не имел в виду бессмертие в смысле существования за пределами времени. Я имею в виду существование после своей физической кончины.
— Ты хочешь, чтобы люди читали тебя после твоей смерти?
— Эта перспектива несколько меня утешает.
— Даже если тебя не будет рядом, чтобы это увидеть?
— Даже если меня не будет рядом, чтобы это увидеть.
— Но с какой стати люди будущего дадут себе труд читать книгу, которую ты пишешь, если она ничего им не говорит, если она не помогает им найти смысл жизни?
— Может быть, им все еще будет нравиться читать книги, которые хорошо написаны.
— Это глупо. Все равно что сказать, что если сконструировать достаточно хороший граммофон, то люди будут использовать его и в двадцать пятом веке. Но они не будут. Потому что граммофоны, как бы хорошо они ни были сделаны, к тому времени устареют. Они ничего не будут говорить людям двадцать пятого века.
— Может быть, в двадцать пятом веке еще останется меньшинство, которому будет любопытно послушать, как звучит граммофон конца двадцатого столетия.
— Коллекционеры. Люди, у которых есть хобби. И ты собираешься таким образом проводить свои дни: сидеть за письменным столом, мастеря предмет, который, быть может, сохранится как диковинка, а возможно, и нет?
Он пожал плечами:
— У тебя есть предложение получше?
Вы думаете, что я хвастаюсь. Я вижу. Считаете, что я придумываю диалоги, чтобы показать, какая я умная. Но именно такими были в то время наши с Джоном разговоры. Они были занятными. Я получала от них удовольствие, и мне не хватало их потом, когда я перестала с ним видеться. Вообще-то, мне, вероятно, больше всего не хватало этих разговоров. Он был единственным мужчиной из тех, кого я знала, который позволял мне побеждать себя в честном споре, который не бушевал и не убегал в ярости, когда видел, что проигрывает. А я всегда одерживала над ним верх — или почти всегда.
Причина была проста. Дело не в том, что он не умел спорить, но он строил свою жизнь согласно принципам, в то время как я всегда была прагматиком. Прагматизм одерживает верх над принципами — просто так уж устроен мир. Вселенная движется, земля изменяется под нашими ногами, принципы — это всегда шаг назад. Принципы — материал для комедии. В комедии принципы сталкиваются с реальностью. Я знаю, что он слыл угрюмым, но на самом деле Джон Кутзее был очень смешным. Персонаж из комедии. Мрачной комедии. Он смутно это сознавал, даже принимал. Вот почему я все еще оглядываюсь на него с нежностью, если хотите
(Молчание.)
Я всегда хорошо умела спорить. В школе это всех нервировало, даже моих учителей. «Язык как бритва, — с легким упреком говорила мама. — Девочка не должна так спорить, девочка должна научиться быть более мягкой». Но порой она говорила: «Такая девочка, как ты, должна стать адвокатом». Она гордилась мной, моим характером, моим острым язычком. Мама была из того поколения, когда дочь, выйдя замуж, переходила из отцовского дома в дом мужа или свекра.
Итак, Джон спросил:
— У тебя есть предложение получше — насчет того, как еще использовать свою жизнь, если не писать книги?
— Нет. Но у меня есть одна идея, которая, возможно, тебя встряхнет и поможет дать направление твоей жизни.
— Что за идея?
— Найди себе хорошую женщину и женись на ней.
Он как-то странно на меня взглянул.
— Ты делаешь мне предложение? — осведомился он.
Я рассмеялась.
— Нет, — ответила я, — я уже замужем, благодарю. Найди женщину, которая больше тебе подходит, такую, которая вытащит тебя из твоей скорлупы.
«Я уже замужем, поэтому брак с тобой был бы двоемужием», — вот что осталось недосказанным. Однако, если вдуматься, что плохого в двоемужии, не считая того, что оно незаконно? Что делает двоемужие преступлением, тогда как адюльтер — всего лишь грех, развлечение? Я уже была прелюбодейкой, почему бы не стать еще и двоемужницей? В конце концов, это же Африка. Если ни одного африканского мужчину не потащат в суд за то, что у него две жены, почему мне запрещено иметь двух мужей, одного законного, второго тайного?
— Нет, это ни в коем случае не предложение, — повторила я, — но чисто гипотетически: если бы я была свободна, ты бы на мне женился?
Это был всего лишь вопрос, праздный вопрос. Но он, не говоря ни слова, так крепко сжал меня в объятиях, что я не могла вздохнуть. Это был его первый поступок, который шел прямо от сердца. Конечно, я видела его возбужденным животной страстью — мы же занимались в постели не обсуждением Аристотеля, — но никогда прежде я не видела его охваченным эмоциями. «Итак, — спросила я себя в изумлении, — неужели у этой холодной рыбы есть чувства?»
— Что такое? — спросила я, высвобождаясь из его объятий. — Ты что-то хочешь мне сказать?
Он молчал. Он плачет? Я включила лампу на ночном столике и посмотрела на него. Никаких слез, но вид у него был очень печальный.
— Если ты не скажешь, что происходит, — продолжала я, — то я не смогу тебе помочь.
Позже, когда он взял себя в руки, мы обговорили ситуацию.
— Для подходящей женщины, — сказала я, — ты был бы первоклассным мужем. Ответственный. Трудолюбивый. Умный. Настоящая находка. И в постели хорош (хотя это было не так). Нежный, — добавила я, немного помолчав, хотя и это было неправдой.