Щастье
Шрифт:
— Чтоб у тя пальцы отвалились, — монотонно и мстительно завела Кума. — Чтоб тя по рукам трактором переехало…
— Шшшш.
Я зажёг свечу собственной зажигалкой и уставился на нежный маленький огонь. Я понятия не имел, как наводят порчу. Предметы на столе давали какое-то представление о том, что делать, но сами не знали, что говорить. И я не знал, а знал только (в одну руку беря ножницы, в другую — блюдце и выплёскивая воду поочередно на четыре стороны света), что мешкать не следует. Тогда-то я добром вспомнил Алекса, безвозмездно пичкавшего меня древней поэзией.
—
— ОРА ПРО НОБИС!
— Слово крепко, слово свято, только знай, что нет возврата с заповедного пути. Коль пошел, не возвращайся, с тем, что любо, распрощайся, — до конца тебе идти.
— ОРА ПРО НОБИС!
Одновременно я лихорадочно соображал, надо ли жечь ногти, и будут ли эти ногти гореть. В конце концов я поставил свечу на блюдце и стал кидать на пламя обрезок за обрезком, в надежде, что то, что не сгорит, погибнет в горячем воске.
— ОРА ПРО НОБИС!
— Ты просил себе сокровищ у безжалостных чудовищ, заклинающих слова, и в минуту роковую взяли плату дорогую, взяли всё, чем жизнь жива.
Я почувствовал, что Кума струхнула. Чёрный ветер дул откуда-то из глубин стихотворения; нарастающим сквозняком дула неразумная и победоносная сила сродни той (не более разумной и не менее безжалостной), что движет временами года, прозябанием растений, жизнью и смертью.
— Не жалей о ласках милой. Ты владеешь высшей силой, высшей властью облечён. Что живым сердцам отрада, сердцу мертвому не надо. Плачь не плачь, ты обречён.
— ОРА ПРО НОБИС!
Когда у Кумы забрезжило в голове, и она не то что стала понимать, но скорее воочию увидела, каких чудовищ мы будим, «ора про нобис» в её исполнении наполнилось прежним, своим собственным, смыслом, зазвучав приглушённо, испуганно, покаянно. Я не спросил, кого и почему мы портим; теперь, возможно, она сама задавала себе эти вопросы, особенно «почему», от страха расплывавшееся в «а стоило ли». И без того искажённое полутьмой, её лицо набрякло и почернело, глаза исчезли, словно стыдясь глядеть на то, что осмелилась вызвать воля — но всё же эта воля торжествовала, не могла не торжествовать, преисполняясь радостью от сделанного. Я тоже был уверен, что порча удалась на славу.
— А как там девчонка? — спросил я, задувая свечу.
— Кто? — не сразу поняла Кума. Она ринулась включить свет (спасибо китайцам за электростанцию) и теперь облегчённо моргала на райски засиявшую лампочку. — А, эта… Лежит, чего ей. Марфа приглядит.
—
— Ну что, что. — Кума облачилась в светлый грязный плащ. — В ДК заберут.
— Для каких надобностей?
— В экспонаты.
Я ничего не сказал, но она разозлилась, разволновалась.
— Знаешь кличку ейную? Спичка. А почему? А потому что любимая забава была — спички в глаза втыкать. Людям, зверям — кому попало, понял? Воткнёт, значит, и отпускает — беги, родненький. Ты хоть знаешь, мы сколько копили, чтобы снайперу отбашляться? А лекарство у китайцев покупать, колоть её, чтоб не сдохла?
Воительница, мстительница и фурия преобразилась в обычную тётку, всегда готовую ныть, ныть и ныть.
— Шшшш, — сказал я. — Это не мой бизнес.
Мы опять застряли. Муха — когда не стриг, не причёсывал, не учил стричь и причёсывать и не распродавал запасы шампуня — ходил с местными пацанами разведывать пути; все пути в нужную сторону уходили к соседней деревне, соваться в которую мальчишки боялись. Китаец бесшумно и деликатно исчез первой же ночью — Муха был уверен, что не с пустыми руками, но явной пропажи мы не обнаружили, хотя даже Фиговидец допускал, что толмач хоть что-нибудь, но прихватил. Кума расплатилась за порчу векселем на часть будущего урожая картошки; я отдал его доктору за постой. («Не кинет?» — спросил я. «Нет, — грустно сказал доктор, — она расплатится».) Доктор грустил, Фиговидец грустил, я осмотрел (снаружи) Дом культуры: серый, каменный, двухэтажный и неописуемо безобразный. От ДК веяло злом, которое десятилетиями безнаказанно творилось в его стенах.
Я прогуливался вдоль докторского забора, овеваемый тёплым ветерком. В ветерке проструился быстрый шёпот:
— Разноглазенький! Позови патлатого.
— На овраге патлатый. Сходи сама.
— Не могу сама. Стесняюсь.
Я обернулся, и алчные рыжие глаза испуганно выдержали мой взгляд.
— Что, так понравился?
Рыжая смущенно и кокетливо заулыбалась. Ещё молодая, она уже была изуродована здоровой сельской жизнью — особенно руки и ноги. Лицо мне понравилось.
— А твой узнает?
— Эвона! Мужики-то наши батрачат сезонно у китайцев. Ещё когда вернутся.
— Ладно, — сказал я. — Позову.
Фиговидец и точно валялся, подстелив ватник, на краю оврага. Рядом лежали тетрадки, карандаши и книжка, но он не писал и не читал, хмуро пялясь в небо.
— Эй, — позвал я, — глаза твои угрюмые!
Фарисей недовольно фыркнул.
— Отстань. У меня сегодня по плану депрессия.
— Ты её планируешь?
— Если не планировать, она будет каждый день. А так я её отгоняю, когда не запланировано. И жду. Говорю ей: я жду, и ты подождёшь.
— И с какой периодичностью у тебя запланировано?
— Раз в две недели, в нечётную пятницу. Пробовал реже, но не выходит.
— А ты бы развлёкся. На тебя вот бабы заглядываются.
Он опять фыркнул.
— Иди, иди. Не лишай человека радости. Да и себя, кстати. Или мне показалось, что профессора на рыжих тянет?
— Эвона! — Фарисей завозился, ища сигареты, слишком разозлившийся, чтобы врать. — Не на рыжих, если уж хочешь знать, а на победителей. И я всего лишь адъюнкт. Особенно здеся.