Счастлив как бог во Франции
Шрифт:
Таким образом, в нашем училище появились первые герои. Девушки, которых провожали бедняги, перестали со мной разговаривать, как будто я был виноват в том, что меня не расстреляли вместе с моими приятелями.
Узнав о случившемся, мой отец и дядюшка отреагировали совершенно одинаково: «Если ты дурак, то ты и умираешь по-дурацки». Естественно, я воздержался от того, чтобы сообщить отцу о своем участии в трагическом мероприятии.
Приход к власти старого маршала обнадежил многих французов. Его патернализм действовал на всех подобно негромкой музыке в каком-нибудь борделе на площади Пигаль. В самом начале многие говорили — и мой дядюшка был в числе этих оптимистов, — что старый герой Вердена вынужден вести двойную игру. Что он задабривает немцев, чтобы легче трудиться над освобождением страны. Но старик всерьез сотрудничал с оккупантами. Как только он взялся за руль, то сначала полиция, потом юстиция, а затем и вся Франция подпали под власть геронтократии. Мой отец после возвращения из СССР помалкивал и только время от времени ворчал, словно хищник, попавший в ловушку.
Я никогда не мог даже представить, что к нашей семье может относиться
Что касается дядюшки, то он с войны 14-го года сохранил дружбу с одним евреем, и я никогда не слышал от него ни одного резкого слова, относящегося к этой нации. А вот моя тетушка считала иначе и никогда не упускала возможности ухватиться за еврейскую тему. Она говорила, что евреи не должны удивляться, что от них отстраняются, потому что они живут только для себя и только в своем кругу, нисколько не учитывая интересы окружающих. Поэтому она была особенно сильно удивлена, когда выяснилось, что наша еврейская проблема связана именно с ней. Я узнал от матери (заставившей меня поклясться, что я никогда, даже под пыткой, никому не передам ни слова из ее рассказа), что тетка потеряла отца в десять лет. Ее отец был пожилой мужчина; его возраст приближался к шестидесяти годам, когда он погиб в результате несчастного случая. Тетушка ничего не помнила о нем. У ее матери сложилась новая семья с неким Биро, уже много лет ее постоянным любовником; она намекала, что этот Биро и был настоящим отцом тетушки. В те времена разрушить существующее было гораздо сложнее, чем создать что-то новое, и поэтому с отцом тетушки все осталось по-старому. Да и какое это имело тогда значение? Тем более, что Биро, несмотря на неопределенность, всегда был очень ласковым с девочкой. Казалось, что у этой истории был хороший конец. Но так было до тех пор, пока не вступили в силу законы против евреев и нужно было доказывать, что в твоей родословной нет предков-евреев. Нечто подобное было при старом режиме, когда аристократам приходилось предъявлять родословные, чтобы доказать свое дворянство и претендовать на выгодную должность. Получить же желтую звезду можно было в два счета. Тем более что в соответствии с актом гражданского состояния, тетушка была дочерью Абрама Любянека, родившегося в Варшаве и имевшего родителями Моше Любянека и Сару Бернштейн. Тетушка решила ничего не предпринимать. Сидеть тихо и незаметно, надеясь, что ее муж-ветеран, католик, будет для нее прикрытием до той поры, когда к немцам и французам вернется рассудок. Действительно, это прикрытие сработало. Была ли это удача, или просто случайность, но ни один чиновник так и не заинтересовался моей тетушкой. К ней же так и не вернулась рассудительность, и она до конца своих дней проявляла легкий антисемитизм. Это было похоже на вакцинацию, когда тебе вводят ослабленный вирус, чтобы приучить организм к сопротивлению.
4
Для моего дядюшки маршал был большим соблазном. Но потом, 18 июня 1940 года, он, как и другие французы, которых было меньше, чем обычно считается, услышал призыв одного генерала. Отец ни в коей мере не доверял этому бывшему госсекретарю, бежавшему из Франции в Англию, к другому нашему наследственному врагу, и теперь появившемуся невесть откуда. Через несколько дней к сопротивлению призвали Дюкло и Торез. Отец почувствовал себя намного лучше, потому что он тяжело переживал германо-советский пакт, хотя и не признавался в этом.
Париж оставался безлюдным на протяжении нескольких недель, пока немцы не припугнули беженцев. После этого мы увидели, как возвращаются те же люди, с теми же повозками, с теми же растерянными лицами; это были те же толпы, от имени которых стараются яростно выступать определенные политики. Как будто они знают, что надо делать. Автомобили, как правило, не выдерживали бегства, да и бензин был дефицитом. Вся эта пешая публика, нагруженная большими узлами и чемоданами, была на одно лицо. Они были похожи на второгодника в первый день занятий, встречающегося с теми же преподавателями, которые терроризировали его в прошлом году. Или на пса, возвращающегося в свою конуру после трепки, полученной от хозяина, увидевшего его на улице во время погони за суками.
В мире никогда не будет совершенства. Обычно он только притворяется, что все хорошо. И все приспосабливаются к этому. Кто быстрее, кто медленнее. Испытываешь опьяняющее чувство, когда тебе в твои двадцать лет мир показывает свое истинное лицо. Тебе кажется, что ты оказался на вулкане. Ты можешь прекрасно знать, что под твоими ногами непрерывно клокочет кипящая лава, но ты все равно будешь потрясен зрелищем ее неожиданного извержения. Даже если потом тебя ожидают разочарование, страдания и нищета.
Среди вернувшихся в город было много таких, кто замкнулся в молчании. Некоторые из-за страха, другие потому, что не могли найти нужных слов. Только через много лет я узнал, насколько они были многочисленны в те дни. Говорили только те, кого принуждал к этому пустой желудок. Разумеется, за исключением нескольких фанфаронов, болтавшихся в пустоте, словно клочья облаков, остатки прошедшего облачного фронта.
Итак, Франция снова тронулась в путь в темпе, хорошо известном рулевым моторных лодок: тихим вперед.
Безжалостная, как обычно, установилась зима 1940 года. Вряд ли войну можно считать основанием для смягчения климата. Французы вернулись к моде, которая возвращается каждые восемьдесят
Я говорю это сейчас. В то время я многого не понимал. Даже если у меня во рту появлялся отвратительный привкус, я не был в достаточной степени подростком, чтобы отчаяться, и не был достаточно взрослым, чтобы вновь стать им. Слишком много проблем существовало для моих чувств, чтобы я имел возможность забивать себе голову разными идеями.
Объявленный апокалипсис не состоялся. Задержавшая дыхание ежедневная газета снова начала дышать. Ожили и прочие пустяки, заставлявшие все же забывать, что все труднее и труднее становились поиски еды. Даже ипподром возобновил свою деятельность. Но трибуны стали не такими, как до оккупации. Крупные промышленники-евреи исчезли. Наверное, они опасались, что их заставят прилепить желтую звезду на крупы их лошадей. Это вызывало радость у чистокровных французов, которые уже предвидели радужное будущее для своих кляч. Бега стали восприниматься мной иначе. Дочь Шаффуэна, потомственного мясника нашего уголка, затерявшегося в долине Марны, владела баром под главной трибуной, работавшим после полудня по субботам и воскресеньям. Высокая красивая девушка, слишком яркая для печальной забегаловки. Спиртные напитки стали редкостью. Я часами торчал возле стойки, пытаясь поддерживать разговор, постоянно прерывавшийся выполнением заказов. Мне хотелось, чтобы у нее сложилось представление обо мне как о тонкой, культурной личности. Ее заинтересовала моя учеба в коммерческом училище. Когда я смотрел на нее, я не мог отделаться от мыслей о ее матери, толстой развратной женщине, излучавшей алчность. В отличие от нее, девушка воплощала для меня деликатность и великодушие, и более желанного создания до сих пор мне встречать не приходилось. Но я не привлекал ее. Я изредка замечал, как ее рассеянный взгляд ненадолго задерживался на мне, когда я изо всех сил пытался поддерживать беседу. Я не интересовал ее. Она считала, что для меня будет достаточно подержать ее за руку, когда мы шли вдоль беговой дорожки в ее заведение. Полагаете, что я должен был рассчитывать на продолжительные прогулки такого рода, прежде чем дело дойдет до поцелуев? Такой вот продолжительный романтический флирт в оккупированном немцами пригороде? Ничего подобного. В первый же вечер Жинет привела меня в гараж, принадлежавший ее отцу, от которого у нее был ключ. Она потребовала, чтобы я никому и никогда не говорил об этом месте. Я, разумеется, поклялся. В тот момент я мог поклясться по любому поводу. Это был гараж, запертый на несколько солидных замков, охраняемый большим сторожевым псом с таким же выразительным взглядом, какой можно увидеть только у солдата вермахта. Мне не составило труда понять необходимость такого стража. Отец- мясник Жинет использовал на всю катушку трудности военного времени. Не сомневаюсь, что уже в 1939 году он начал создавать запасы копченостей и колбас разных сортов. От всего этого у меня остались незабываемые воспоминания. Жинет, лежащая с задранным платьем на стопке мешков. Моя красавица в духе Пруста среди копченых свиных окороков. Мне пришлось обещать еще один раз, и я сдержал обещание. Она не хотела, чтобы я целовал ее, словно это было более предосудительно, чем все остальное. Потом Жинет привела в порядок одежду, чмокнула меня в щеку и рассталась со мной навсегда. Разумеется, я был у нее не первый. И, конечно, не последний. Впрочем, она ведь проявила внимание ко мне. И не только подарив близость. Прежде всего, она оказала мне доверие, приведя на тайный склад своего отца. Я вспомнил разговор с одним старым завсегдатаем скачек, большим любителем лошадей. Он сказал, что жеребец после первой кобылы никогда не остается таким, каким был прежде. Дело в том, что до этого он думал, что знает. Но после этого он знает по-настоящему.
Не знаю, почему в этот момент я вспомнил об этой случайной беседе. Возвращаясь домой, я вспоминал ее и улыбался. Оставался более важный вопрос: что мы будем есть? Похлебку из брюквы или топинамбура? Впоследствии, когда чувство голода обострялось, меня не однажды охватывало желание прикончить пса и сорвать замки со склада мясника. У меня были все основания, чтобы успокоить свою совесть, посчитав это мероприятие вполне законным. Родители Жинет были отъявленными спекулянтами. А ее мать всегда расплывалась в улыбке, встречая на улице немца. Но я дал слово. И меня никто не освобождал от этой клятвы. В общем, это было попыткой сохранить остатки достоинства в мире пресмыкающихся.