Счастливые люди
Шрифт:
Я не хочу ехать в специальное место, – школу и лагерь, чтобы встретить обычного еврейского ребенка или старика. Мне не нужна бесплатная столовая при известной организации.
Мне нужны просто люди. Чтобы я встречала их случайно и не обязательно по большим еврейским праздникам при раздаче мацы и сладкого вина.
Я хочу сесть в трамвай и увидеть еврея. Я хочу увидеть его в метро и автобусе, и даже – чем черт не шутит, в пригородной электричке.
Когда я была маленькая, то часто слышала, – езжайте в свой Израиль! Чтобы услышать эту фразу,
Пришло время, и я все-таки уехала. Грех жаловаться, с еврейскими лицами ТАМ полный порядок.
Но я опять затосковала. Хотя, по моим подсчетам, почти все НАШИ уже были там.
Мне опять не хватало, – нет, не то чтобы откровенно семитских черт, – с этим все обстояло замечательно! – и в автобусе, и в поликлинике, и на базаре.
Черт его знает, чего именно мне не хватало ТАМ и не хватает ЗДЕСЬ.
Кто знает, в чем тут дело.
Мне не хватает Ады Израильевны, известного детского педиатра. Уже немолодой, но обжигающе прекрасной женщины с такими блестящими смеющимися глазами.
А где наш нацмен? – улыбалась она, и это был единственный врач, которого я не боялась. Я выходила из-за занавески, потому что Ада Израильевна была моя тайная любовь. Я замирала, когда она касалась меня.
Где есть любовь, там нет страха. Где есть любовь, там бессильны ангина и желудочный грипп.
Ада Израильевна уехала, давно, очень давно, и на смену ей пришли безразличные тетки с холодными руками. Им было все равно. Им было все равно, – отчего ребенок бледный или вялый, отчего он мало кушает и плохо спит, – они грубо раздирали горло ложкой, брезгливо вытирали руки и выписывали рецепт.
Мне не хватает суетливого Лени с первого этажа. Скандалистки Фаины с пятого, Давида с третьего.
Мне не хватает Исаака, Якова, Иуды, Нафтали…
Иосифа, Иссахара, Реувена…
Дана, Шимона, Леви…
Мне не хватает смеющихся и плачущих стариков там, на улицах моего детства.
Идентификация
В детстве я любила вермишель «по-флотски», томатный сок и каменную соль.
При виде вермишели буквально дрожала, а соль тщательно вылизывала прямо из солонки.
Армяне любят соль, – с гордостью говорил папа, и я, конечно, старалась. Ох, как же я старалась ради словечка отцовского одобрения. Все лизала и лизала горькую соль, пока язык не делался шершавым как наждак.
Армяне любят соль, – посмеивался папа, и я с замиранием отслеживала движение, которым пучок зелени погружался в солонку, а затем плавно подносился ко рту.
Роняя слезы, жевала острый, очень острый сыр. Он крошился в пальцах и оставлял едкое послевкусие.
Еще я ела лимон без сахара и пылающую аджику.
Стремительно заглатывала адскую корочку бастурмы.
Острое, горькое и соленое. Будто причащение, суровый обряд инициации.
Чай мы пили без сахара. Горький черный, с привкусом древесины, и отдающий рыбой зеленый. Из маленьких белых пиал, как это принято на востоке.
Зато
А слово «марор» – горькое, как правда, которой не избежать?
Глаза смыкались, и за столом оставались взрослые. Уж они знали толк в горьком. Хрен, горчица, селедка…
Дети успеют, пусть им будет пока сладко. Еще успеют, – вздыхали взрослые, и глаза их блестели как черные горькие маслины.
Горькое, сладкое, соленое.
Говорящая голова фаршированного карпа всплывала в моих снах. Изо рта его торчала веточка розмарина, – ах, – выдыхал карп и со стоном переворачивался на блюде. И я в страхе просыпалась, и бежала туда, где стоял маленький заварник с надтреснутым носиком, и горек был чай из него.
Наперченные полоски бастурмы и острые веточки тархуна сплетались надежнейшим из объятий.
Мы – дети солнца, – посмеиваясь, говорил отец, и я самоотверженно ловила обжигающие лучи, полагая, что коже моей не страшны ожоги. Я съела пуд соли и проскочила огненные кольца. Я успела, я соскочила с подножки, вышибла окно и не оглядываясь понеслась прочь, путая следы. Я думала, что неуязвима.
Переполненный людьми автобус петлял над обрывом. Я помню их лица.
Ешь соль, дочка, ешь соль, – и я ела, ела, провожая его глазами. Один, другой, третий. В том краю шли горькие дожди и светило горькое солнце.
Их больше нет, но что-то должно оставаться у меня, что-то важное, напоминающее о том, что я – это только я, и никто иной.
Воспоминание о красной корове? О горячем ветре? О расколотом гранате? О том, что горячее и соленое, острое и сладкое, соединяясь, образуют орнамент, вспыхивающий всеми оттенками охры?
Солонка. Полная тарелка с солью. Каменная, застывшая глыба. Горечь, которой пропитывается моя гортань и от которой трескаются губы.
Которую буду лизать и лизать, пока не вспомню всё.
Плывущие по волнам
Это был очень хороший ковчег. Новенький, надежный, с гладкой обшивкой.
Мы добирались до него долго, целых семь остановок.
Видимо, я тогда уже выросла, и красный цвет трамвая не вызывал неукротимых рвотных спазмов. Мы ехали долго, а за окнами проносился редкий лес, многоэтажные здания. Это был новый район, он строился для новой и светлой жизни.
Для наших детей, – с гордостью сказала мама и поцеловала брата в макушку. И посмотрела на отца. В той, прежней жизни, оставались палисадник, школа, обезьяна Жаконя с оторванным ухом, – не везти же весь хлам с собой!