Сципион. Социально-исторический роман. Том 2
Шрифт:
Дух Сципиона не мог найти приют в семейной гавани. Дома достижения его последнего похода воспринимались более скептически, чем где-либо. Тон такому настроению задавала Эмилия, но даже рабы шептались по углам о том, что господин начал стареть и ныне уже совсем не таков, каким был прежде.
Эмилия не желала простить мужу своего унижения перед Ветурией во время триумфа Луция. Весь тот памятный день она чувствовала себя несправедливо обиженной и была единственным несчастным человеком в праздничном Риме. Правда, в решающий момент, когда на арену Большого цирка въехал триумфатор, взрыв эмоций многотысячной толпы захватил и ее, причем настолько, что в порыве патриотической радости она даже привлекла к себе и обняла Ветурию. Но в следующий миг Эмилия увидела идущего рядом с колесницей лишь чуть-чуть впереди остальных легатов Публия, и ей сразу показалось, будто в объятиях она сжимает холодную скользкую змею. Эмилия поспешно с брезгливым ужасом оттолкнула жену Луция, но было уже поздно: эта кобра — соперница по славе мужей — успела смертельно ужалить ее своим счастьем. Затем она услышала за спиной ядовитый шепот обывателей, смакующих в предвкушении ссоры знаменитых братьев угрюмый вид Публия, и ее досада еще более усугубилась. В дальнейшем, смотря на мужа, Эмилия всегда вторым планом видела оскорбительное зрелище, как он, Публий, на глазах всего Рима идет пешком рядом с возвышающимся в триумфальной колеснице
Любопытно, что слабовольная и незатейливая Ветурия, наоборот, всю жизнь, вопреки бытующим в среде аристократии взглядам, считала своего мужа самым выдающимся человеком на земле, и на ее представления не влияли ни поступки самого Луция, ни скептические оценки окружающих. Однако вряд ли это постоянство можно ставить ей в заслугу, поскольку в его основе лежал презренный обывательский эгоизм: Луций был ее мужем, она сама сливалась с ним и его отождествляла с собою, а потому любила его так же, как собственные глаза, уши, руки или тунику, как детей и дом. При узости духовного диапазона, Ветурия не выходила за пределы этого сугубо «своего» круга и ее ничуть не смущал и не тревожил внешний мир с его океаном суждений, мнений, мыслей, чувств и страстей.
Такое «плебейское» самодовольство Ветурии еще сильнее раздражало Эмилию, и она проникалась к ней все большей ненавистью. Но гораздо возмутительнее всего прочего было то, что по своей беззаботной наивности Ветурия совсем не собиралась стареть. Она как была маленькой пухловатой смешливой девицей, так ею и осталась, и, даже напротив того, со временем похорошела, обретя более четкие очертания и выразительные формы. Но совсем не так было с Эмилией. В последние годы красота ее стала портиться. Время неумолимо обнажало ее жесткий властный характер, который все более проступал в лице, жестах и походке, вытесняя прелесть и очарование и придавая ее облику неприятную сухость. Теперь, когда жены прославленных братьев, изображая трогательную, нежную дружбу, рядышком шествовали во время какого-либо торжества, уже не все взгляды были прикованы к Эмилии, как и не все уста произносили имя Публия Африканского, кое-кто ныне восхищался Луцием Азиатским и удостаивал благосклонного взгляда Ветурию. Это, в представлении Эмилии, являлось свидетельством глубокой деградации сограждан и показателем общего упадка государства.
Эмилия вообще разочаровалась в Римской республике. Сразу став женою первого человека Города, она лишилась простора для развития честолюбивых амбиций. По ее мнению, мужу более некуда было стремиться, республиканские законы сковывали и ограничивали его личность. Она стала проявлять интерес к судьбам восточных царей и египетских фараонов. Начитавшись соответствующих книг, Эмилия сделалась ярой монархисткой и взлелеяла мечту о воцарении в Риме своего мужа. Однако на все ее попытки разжечь у Публия вожделение к трону, он отвечал, что уважение равных людей гораздо выше поклонения рабов, а Антиоха и Филиппа при этом называл несчастными существами. Эмилия, согласно своим вульгарным женским запросам сладостно грезившая именно о поклонении низведенной до рабства толпы, не принимала всерьез его слова и считала их пустыми отговорками человека, не способного сыграть требуемую от него роль. Публий Корнелий Сципион Африканский стал казаться ей слишком ничтожным для реализации ее целей, а значит, и для нее самой. Вот тут-то в ее памяти и воскресала колесница Луция и плетущийся за сверкающей каретой, словно пленник, ее никчемный Публий. Как ей было не постареть от таких мыслей и видений!
Поколовшись о терновый кустарник скептицизма, которым отгородилась от него жена, Публий стал искать естественного, без каких-либо примесей корысти общения у друзей и возобновил обеденные трапезы с приглашением большого количества гостей. До некоторой степени эта затея оправдала себя. Однако в таких вечерах отсутствовал прежний задор. Публика Сципионова кружка постарела, многих его завсегдатаев уже не было в живых: погибли Минуций Терм, Луций Бебий, Апустий Фуллон, умерли Корнелий Цетег и Марк Эмилий — нечастым гостем теперь был Гай Лелий, который, хотя и восстановил дружбу с Публием, но утратил интерес к активной жизни, внутренне потух, навсегда смирившись с участью второго персонажа всякого действия, отдалился от Сципиона и Тит Фламинин. Пополнения же практически не было, поскольку у современной молодежи появились собственные интересы. Возможно, в этом окостенении своего окружения был виноват сам Публий, который все более ощущал духовный разрыв с согражданами. Нынешняя действительность начинала казаться ему чуждой и даже враждебной, мир, словно трясина, проваливался под его ногами, как льдина, уползал в сторону, все предательски сдвигалось куда-то в тень в непроходимые дебри искусственных потребностей, фальшивых ценностей и псевдоцелей. Из людей будто выпотрошили все человеческое и набили их опилками микроскопических интересов. Сципиону стало скучно разговаривать с ними, и он не проявлял должного рвения в том, чтобы оживить их, увлечь своими идеями и воскресить былую прелесть общения во всей ее увлекательности и глубине.
Даже с родным братом Публий потерял взаимопонимание, и по возвращении в Рим отношения между ними испортились. Если в аскетических условиях войска и здоровом окружении старых соратников Сципиона Африканского Луций вел себя молодцом, то, вкусив в Городе необузданных восторгов толпы и лицемерных похвал политических соперников, он оторвался от земли и завис в душной атмосфере взбудораженного победой общественного мнения в смешной и неестественной позе. Одеяние славы надо уметь носить с достоинством и вкусом, радуя других людей исходящим от него сиянием, но, не оскорбляя и не унижая их кричащим контрастом. У Луция это не получилось. Став Азиатским, он захлебнулся тщеславием и перестал прислушиваться к советам родных и друзей. В результате такого опьянения почестями на Капитолии появилась статуя Сципиона Азиатского, облаченного в греческий плащ и обутого в сандалии. Этот возвышающийся над городом мраморный болван сугубо иноземного облика стал отличной мишенью для острот Катона и всей его шайки. Впрочем, все это было неприятно, но не более того, однако Луций к подобным детским шалостям добавил серьезное оскорбление, направленное непосредственно на брата. По чьему-то коварному наущению, он заказал для триумфа картину, изображающую сцену пленения азиатами юного Публия Сципиона. Увидев в торжественной процессии это произведение искусства, красочно начертанное чьей-то ненавистью, Публий Африканский возмутился и потребовал убрать позорящую его род картину, но триумфатор не снизошел к его просьбе и высокомерно заявил, что, поскольку запечатленный на транспаранте эпизод действительно имел место, он вправе рассказать о нем народу. Этим и объяснялся угрюмый вид Публия во время триумфа.
Все неприятности последних лет, которые Публий претерпел от людей и от самой судьбы, накопившись в большом числе, в какой-то момент слиплись в единую глыбу, обретя в ней новое качество, и грузной массой придавили его к земле. И вот теперь, на пороге пятидесятилетия, полный физических сил Сципион вдруг почувствовал духовный надлом. Все его способности и таланты оставались при нем, но он уже не стремился перевернуть мир. Его состояние слагалось из спрессованных противоречий, в своей вражде порождающих мучительное и тревожное душевное напряжение. Публий долго не мог разобраться в хаосе терзающих его мыслей и антимыслей, чувств и античувств, пока, наконец, не узрел суть конфликта в осознании им смерти. В этом и была разгадка снизошедшей на него из инородных сфер апатии. Каждый человек с детства знает о существовании смерти вообще, но когда он понимает, что есть именно его, собственная смерть, остаток жизни окрашивается для него в особые цвета, он видит мир в невообразимых сочетаниях самых ярких и самых угрюмых красок, грядущий мрак вечной ночи заставляет его широко раскрывать глаза навстречу дневному свету, затхлость склепа угнетает грудь, и она требует свежего ветра, напоенного майским ароматом, могильный холод позволяет в полной мере оценить ласку солнечных лучей.
На Сципиона повеяло смертью. Она незримо кралась к нему, то ли выползая из каких-то подземных тайников, то ли кристаллизуясь в воздухе из некоего антивещества. Он был силен, умен, даже красив, но у него исчезли желания, исчезло само стремление чего-либо желать. Публий не затевал больших дел, так как знал, что не завершит их, его перестали интересовать дальние страны, поскольку он знал, что не увидит их, с Востока он привез множество книг, но они пылились в таблине, не радуя его: он знал, что уже не сможет их прочесть. Все, относящееся непосредственно к нему самому, потеряло для него смысл, ибо имело зыбкую основу, и приобрели значение только вопросы преемственности. Но здесь его пессимизм был еще глубже: моральные ориентации современного Рима сулили Отечеству многие беды в скором будущем, а его собственному роду грозило угасание, так как старший сын был болен, а младший унаследовал от Сципионов лишь имя, но не нрав.
4
Обстановка в Риме становилась все более нервозной. Социальная энергия обрушившихся на Республику африканских, испанских, эллинских и особенно азиатских богатств изуродовала общество, поломала устанавливавшиеся веками связи, опрокинула основанную на доблести и справедливости мораль и перекроила человеческие взаимоотношения на базе случайных, привнесенных извне факторов престижа. Герой, вся грудь которого серебрится фалерами, возвратившись на родину, вынужден был продавать свой крошечный участок с пришедшим в упадок хозяйством и идти в батраки к трусу, отсидевшемуся во время похода в обозной прислуге, но сумевшему выгодно обмануть охрану и провести спекуляцию с войсковым добром, или к презренному торгашу, по всему миру таскавшемуся за легионами, по дешевке скупавшему у солдат добычу и втридорога продававшему ее в Италии семьям тех же самых солдат. Патриций, потомок десятка выдающихся полководцев, чьи победы воздвигали Рим, теперь вдруг попадал в зависимость к бывшему рабу, разбогатевшему на махинациях с государственными подрядами, получая которые от властей, он затем перепродавал коллегиям непосредственных исполнителей, или на «мертвых душах», вносимых им в списки пострадавших в годы войны граждан, коим государство ныне оказывало помощь. Сегодня у порога курии толпились в ожидании магистратур откупщики, во славу тугого мешка творящие беззакония в провинциях под высочайшим покровительством имеющих свою долю в бизнесе сенаторов Катоновой кучки. По форуму в роскошных одеяниях важно расхаживали всяческие умельцы, из которых кто-то исхитрился присвоить государственные деньги, полученные на выкуп из рабства пленных римлян, кто-то талантливо отсудил наследство у семьи погибшего героя, а кто-то помог поднять волну «народного возмущения» против политического соперника своего патрона. Сквозь этот заслон принявшего гордые позы отребья все сложнее было пробиться истинно гордым людям, обедневшим из-за честности и благородства. Если приходилось туго даже части аристократов, то простым римлянам еще труднее было сохранять прежние позиции перед напором орд иноземцев, получивших гражданские права. Естественно, что из гигантской массы рабов, за исключением редких талантов, всегда ценимых римлянами независимо от их положения, могли выбраться лишь обладатели стальных локтей, каковые, оказавшись на свободе, столь же рьяно расталкивали коренных жителей великого города, как прежде — сотоварищей по несчастью.
Недовольство, злоба, зависть множились в Риме прямо пропорционально количеству даровых денег, втекающих в город. Система ценностей пришла в упадок, добро и зло сплелись в единый клубок неразрешимых противоречий: авторитет пытались подменить богатством, уважение — получить обманом, славу — купить за деньги, а деньги — добыть за счет славы. В сенаторской среде отрицательный потенциал реализовался раздорами и конфронтацией между полководцами, возникавшими на почве дележа славы и добычи, а также — вокруг спекуляций относительно того и другого. Катон, обвинив в недобросовестности проконсулов Минуция Терма и Ацилия Глабриона, положил начало длинному ряду таких конфликтов. Дерзкая деятельность Манлия Вольсона и Фульвия Нобилиора небывалой для римлян направленности заставила бы заговорить даже мертвых. Понятно, что живые не могли молчать и подавно. На Фульвия обрушился его политический и личный враг Эмилий Лепид. Нобилиор дважды преградил Эмилию дорогу к консулату: один раз — победив его как соперник в оголтелой предвыборной борьбе, когда он в обход законов сделал своим напарником от патрициев Вольсона; а во втором случае — вмешавшись в комиции в качестве магистрата, руководящего выборами. Вручив консульские фасцы ничем не примечательным Валерию Мессале и Ливию Салинатору младшему, Фульвий за это получил от них продление своих полномочий в Греции. С третьей попытки став, наконец, консулом, Лепид предпринял попытку осудить деятельность Нобилиора в Амбракии. Он пригласил в Рим представителей этого города и с их помощью доказал сенаторам противозаконность проведенной Фульвием кампании и показал ее неоправданную жестокость. Однако позиции партии Корнелиев-Эмилиев в последние годы ослабли, и против Лепида восстали могучие силы. Первым ему возразил другой консул Гай Фламиний. Коллегиального магистратского решения не получилось, и дело застопорилось. С большим трудом Сципиону удалось уговорить своего испанского квестора не противиться Эмилию. Тогда Фламиний сказался больным и не пришел на следующее заседание. Так Лепид провел в сенате постановление о признании действий Фульвия в отношении Амбракии незаконными и о компенсации грекам понесенного ущерба. Но Нобилиор в течение нескольких месяцев отсиделся на Балканах и, появившись в Риме в то время, когда Эмилий находился в Лигурии, словно вор, забравшийся в дом в отсутствие хозяина, добился для себя триумфа и прочих благ за беспримерный подвиг расправы над мраморными богами Амбракии и сдавшимися ему женщинами и детьми, а также за победу грозного консульского войска над крошечным городком в Кефаллении.