Седьмая стража
Шрифт:
— Понимаю, понимаю, потому и советую быть подальше в подобных обстоятельствах, одно дело — семья, другое — служба. Так я захвачу? — кивнул он на стол, на заявление Меньшенина. — Правда, если дойдет до крайней точки, привлечем Вязелева, как-никак профсоюз. Поддержит, мужик умный, во сне бредит о докторской. Договорились, все беру на себя…
Тут они почему-то одновременно пристально поглядели друг другу в глаза; прошло несколько секунд. Оба отлично знали, что при желании Меньшенину можно и разрешить его поиск, и во многом помочь, но оба знали, что новое дело таит в себе массу всяческих сюрпризов и неожиданностей, может проскочить незаметно, а может и вызвать обвал, и рисковать совершенно незачем. И в любом случае задуманное Меньшениным невыгодно и даже в ущерб для научного авторитета самого Одинцова, но лично ему самому как-то совсем уж нехорошо загонять молодого талантливого ученого, да еще и родственника, в яму, отрубать ему надежду на будущее, а вот если пустить в ход посторонние силы, все будет отлично, а сам Вадим Анатольевич всегда умел платить долги…
От такого взаимного понимания в их глазах переменилась, соответственно, целая гамма сложнейших чувств, произошла настоящая буря; профессор Коротченко, как и положено младшему и подчиненному, отвел глаза первым, однако Одинцов не отпустил его.
— Мы с тобой, Клим, критический рубеж в своих взаимоотношениях давно перешагнули, — сказал он просто. — Мы нужны друг другу, шагать нам до конца вместе. Созреет плод — будет видно.
Еще раз внимательно перечитав оставленное зятем заявление, подумал,
9.
В теплый августовский вечер, убитый на столь долгий и бесполезный разговор ученых мужей, в природе, по утверждению одного мудрого философа, шел нескончаемый и непрерывный круговорот вещей. Где-нибудь на Брянщине, Псковщине или Смоленщине потихоньку поднималась и расправляла крылья упрямая, получившая невиданную закалку нуждой и немыслимыми трудностями послевоенная молодежь, все эти лопоухие русские Ваньки, Митьки, Маньки и Пашки; по всей Руси неохватной они пахали и сеяли, копали руду и плавили металл, добывали нефть, строили бараки, другие убогие жилища, — лишь бы обрести крышу над головой; они образовывали семьи и даже активно рожали и тетешкали детей, а по праздникам собирались в бурливые людские потоки и с энтузиазмом кричали «Ура!» гениальному вождю народов всей планеты Сталину, до слезливой восторженности любили ещё более незабвенного дедушку всех детей на земле Ленина, гнали хлеб, железо, нефть, танки и самолеты в бескорыстную помощь обиженным и угнетенным народам, отстраивали Варшаву и Берлин, возрождали к новой жизни убогое прибалтийское захолустье, сооружали порты и дороги в братских республиках Средней Азии и Закавказья, возводили госпитали и плотины в Африке и Азии, а между тем где-нибудь в самой серединной России становилось все запущеннее и тише, разъезжались люди, особенно молодые, проваливались последние дороги, взрывались на щебенку и разбирались на кирпич редкие после антиправославной бури в двадцатых — тридцатых годах храмы. Давно уж забылся провозглашенный великим Сталиным тост во здравие русского народа, да и вообще, само слово «русский», как-то угрожающе стихийно разросшееся в военное лихолетье и вызвавшее тем самым понятное недовольство и опасения просвещенной Европы, все упорнее задвигалось за кулисы как нечто весьма и весьма неприличное в употреблении среди высоких интеллектуалов и становилось политически ошибочным и вредным. Само невыговариваемое слово «русский» не вмещалось в непорочные уста почти всех без исключения и отечественных политических деятелей, начиная с мудрейшего дедушки Ленина, так и не обзаведшегося хотя бы каким-нибудь пегеньким потомством, который, мило картавя, с удовольствием и страстностью произносил в данном случае лишь одно благоухающее в его устах новосочетание русский великодержавный шовинизм, и кончая самыми последними генсеками, — оно, это шокирующее, опасное слово «русский» рвало им губы и нещадно кололо язык, оно никак не выговаривалось и не вытанцовывалось, и они его окончательно возненавидели и заклеймили. Пожалуй, грядущие исследователи подобного феномена обязательно откроют новые грандиозные тайны и выявят более глубинные причины ненависти стоящих над русским народом правителей всех мастей к слову «русский» и особую, почти зоологическую ненависть к нему разноплеменной литературной братии, выбравшей для обеспечения своей затратной и прожорливой жизнедеятельности именно русский язык, но и на дух не принимающей само слово «русский», — впрочем, оставим прояснение вопроса потомкам — человечество ведь любит копаться в своем прошлом. Наше фантастическое повествование и его герои не ждут; необходимо лишь отметить, что русский солдат, а следовательно, и сам русский народ, освободивший Европу и весь остальной мир из-под беспощадной чугунной стопы новой цивилизации сверхлюдей космического льда и великого мистического ордена Блистающей золотой ложи, волей космоса и судьбы и был единственной к тому времени реальной силой в мире, способной противостоять этой цивилизации тьмы, зародившейся именно в центре Европы и явившейся первым грозным признаком скорого распада и самоуничтожения пресыщенной и развращенной вседозволенностью белой расы; именно русский солдат остановил, а затем разгромил передовые отряды накатывающейся тьмы, отбросил их назад, — самого Люцифера и зло в мире уничтожить было невозможно, как невозможно уничтожить и Бога, и добро. Была всего лишь восстановлена зыбкая и хрупкая граница между добром и злом, на время спасена старая христианская цивилизация и культура, — и вот именно такого деяния ни русскому солдату, ни русскому народу никто простить уже не мог. И невольно напрашивается вопрос: зачем русскому солдату понадобилось освобождать такую Европу и спасать такой мир? Видимо, странная жертвенность изначально заложена была в природе русского человека… Да и в самом деле, приятно ли вам будет, если вас кто-нибудь вдруг спасет, выхватит нежданно-негаданно из ледяной проруби или из-под колес несущегося, грохочущего состава? И вам затем придется жить с ощущением, что вы спасены и что этот непрошеный спаситель тоже находится где-то с вами рядом, и с ним можно невзначай и столкнуться на прогулке, и тогда его, считая себя человеком цивилизованным, пожалуй, придется еще и поблагодарить… Каково? Нет, неприятно жить с чувством, что ты кому-то должен л столь многим обязан, то ли дело жить без всякого спасения, жить самому для себя!
Вокруг русского солдата и русского народа тотчас стали образовываться всякие воронки и водовороты, заплясали черные смерчи, в омывающих его землю морях и океанах, вблизи его берегов, хищно залегли на боевые дежурства всевозможные подлодки. Трудно перечислить действия и противодействия, поднявшиеся в мире только потому, что русский солдат, спасая свою землю и свой народ, в порыве национального вдохновения спас и остальных. Гордый, исторически импотентный поляк возмутился просто от выпавшей на его долю необходимости жить рядом, а онемеченный чех вознегодовал просто по причине своего онемечивания. И отуреченные болгары и окатоличенные словаки и словенцы, и утонченные до вырождения французы, и безжалостный ростовщик американец, и, правда, сильно разбавленные желтой и черной расами, демократически консервативные англичане, и вырванные из топок крематориев в концлагерях, и оттого еще более озлобившиеся евреи, и они даже особенно — все спасенные и освобожденные за сверхчеловеческий подвиг русского народа воздали ему клеветой и ненавистью. И радетели русского народа, издавна проникшие в самый его состав, размножившиеся там и жирно живущие за счет его каторжного труда, тотчас в вопросе ненависти к русскому человеку объединились с ненавидящими его внешними силами, также жадно и самозабвенно сосущими богатства русской земли и всеми способами истощающими русскую силу, и это зловещее двуединство оформилось в липкую паутину десятков, сотен и тысяч всяческих лож, партий, фондов, клубов, миссий, течений, учений, университетов, центров, сект, профсоюзов, и стало видно, что цивилизация космического
В воздухе стоял густой, разогретый запах асфальта, и стены дышали зноем; профессор Коротченко, освободившись наконец-то от многочисленных обязанностей, отправляясь домой, решил пройтись немного пешком, подумать, кое-что проанализировать; его непонятные и странные мысли, весьма далекие от его работы в институте и еще более далекие от его печатных трудов, были весьма скоро прерваны; едва успев отойти от института, он был остановлен, посажен в машину и увезен куда-то за Москву вместе со своим знаменитым портфелем. Вначале, увидев перед собой невыразительное, незапоминающееся лицо человека, произнесшее его имя, профессор возмутился, и ему тотчас был явлен некий таинственный знак и сказано всего два слова, после чего он, несмотря на свою всегдашнюю самоуверенность, заметно постарел и, поджавшись, покорно сел в машину, а минут через сорок оказался на одной из дач, затерявшихся в подмосковной глуши, одной из тех, где подчас творятся дела поважнее, чем на Старой площади или даже в Кремле, и мгновенно решаются вопросы, годами киснувшие в какой-нибудь самой высокой международной инстанции или безрезультатно прожовывающиеся на многочисленных встречах глав государств и правительств в течение десятилетий.
Профессор сидел в большой, сумрачной комнате, обставленной мягкой, темной и удобной мебелью, в просторные окна гляделись вековые сосны — глухой лес укрывал двухэтажное строение из массивных лиственничных бревен. Он ни о чем не хотел думать, ничего не предполагал, — он лишь старался подготовиться к предстоящему, предельно собраться и любую неожиданность встретить во всеоружии опыта; его неразлучный портфель мягко и непреклонно ему посоветовали оставить в прихожей, и теперь ему все время чего-то словно недоставало.
В большой комнате, отделанной мореным дубом, веяло прохладой и хорошо дышалось, под потолком, усиливая впечатление прочности, почти монументальности, роскошествовала старинная бронзовая люстра о шести рожках, изображавших прихотливо изогнутые ветви все того же дуба в редких разлапистых листьях; профессор, сразу уловивший ее скрытый магический смысл, не успел более точно определиться. Он ощутил на себе долгий пристальный взгляд; он не понял, каким образом в комнате появился кто-то еще, и подумал о потаенной двери в панелях. Можно было встать и почтительно поклониться, а можно было сделать вид, что он ничего не замечает, и Климентий Яковлевич выбрал второе, хотя в затылке у него появилось неприятное ощущение легкой изморози — неслышный ветерок шевельнул остатки вроде бы вновь отросших волос. И, еще не видя вошедшего, профессор узнал его, и тогда чуть ли не священный восторг охватил его, в груди приятно отпустило и потеплело, и ликующе бухнула мысль: «Вот оно, вот! Звездный миг, ради него я и явился на этот свет, терпел, страдал, унижался, я ведь и думать себе запретил, сколько раз прикидывался в этом свинцовом аду идиотом, а как завершается! Нет, нет, не завершается, начинается! Ах, эта звездная дорога могущества! Эти безмозглые, орущие толпы, навоз для грядущего величия подлинных героев! Сам, в миру, хе-хе, некто Сусляков Николай Александрович, на самом же деле… хе-хе…»
Пугаясь преступной в данном положении вольности мысли, решительно оборвав себя, хотя его и сжигала внутренняя буря предчувствия самых фантастических перемен в своей судьбе, профессор закаменел, в лице у него ничего не дрогнуло, — это входило в ритуал встреч такого высокого ранга. А дальше для неосведомленного человека произошло нечто совсем уж непонятное и таинственное. Вошедший, невысокий приземистый человек, с тяжелой бульдожьей челюстью, с непомерно высоким, неестественно выступающим вперед лбом, скалой нависающим над остальным лицом, в котором небольшие приплюснутые глаза чуть-чуть угадывались, слегка прихрамывая, сделал несколько шагов к Климентию Яковлевичу и приветливо протянул ему левую руку, — профессор с ликующим сердцем встал и ответствовал хозяину тем же, и ему стало совсем хорошо.
— Разбей папскую тиару и растопчи королевские лилии, — внятно разделяя слова, с усмешкой произнес хозяин и, высоко подняв левую руку, стал прямо в воздухе писать, или, скорее, изображать прямым указательным пальцем таинственные знаки. И тут затвердевшее лицо профессора переменилось, стало одухотворенным, глаза засияли. Он опять ответил — вдохновенно, волнующе, что то дорогое начертал левой рукой в воздухе у себя над головой. Хозяин опять продолжил этот странный диалог, и вновь получил, судя по его лицу, ожидаемый ответ, и так продолжалось до шести раз. Затем они, и хозяин, и гость, похожие на каких-нибудь важных и неприступных жрецов седой древности, сделали еще несколько таинственных жестов по прижиманию все той же левой, открытой ладони то ко лбу, то к груди, а то и откидыванием ее в сторону или, опять-таки, поднятием ее над головой, затем хозяин, надув толстые, в складках, щеки, отчего плоские его глазки совсем исчезли, произнес неразборчивый звук, должный, видимо, означать что-то весьма и весьма важное, что-то вроде завершения молитвы или заклинания, где слышались удивительные слова: «О, сера, соль, Меркурий великого Моле!» И хотя это было произнесено, пожалуй, даже и не по-русски, профессор Коротченко сразу все понял, лицо его окончательно отмякло, он тоже произвел некий щелкающий звук, явно не русский, и затем они, и хозяин, и гость, превратились в обыкновенных пожилых мужчин, изрядно уставших и потрепанных жизнью, и к тому же мирно сидящих за небольшим уютным столиком, — жреческие покровы с них ниспали. И перед ними сияли изморозью света в гранях три хрустальных сосуда, в каждом из которых проступала чудодейственная цифра «6», а все вместе они составляли магическую формулу «666», явленную только высшим посвященным, — профессора Коротченко принимали по первому разряду. Выпили старого крымского муската, цифра «6» на хрустальном бокале налилась темно-розовой густотой, какой-то ощутимой плотностью, и профессору сделалось совсем тепло и хорошо; теперь мобилизующая и вдохновляющая цифра словно оказалась у него в груди и затем теплым током ободряюще разошлась по всему телу, словно глоток хорошего, доброго коньяку; Климентий Яковлевич пожевал губами и положил на тарелку себе несколько сизых маслин, ложечку паюсной икры с кружочком лимона, добавил ломтик слезящейся свежестью семужки. Хозяин же, часто прихлебывая вино, ограничивался зеленью и куском зажаренной, аппетитно румяной телятины с гранатовым соусом, — полугодовалый бычок, удостоенный чести вырезания из своего тела этого раздражающе пахнувшего деликатеса, еще ровно два часа назад игриво взбрыкивал в загоне в экологически чистом подмосковном хозяйстве Беловидово, снабжавшем продукцией только самые высшие инстанции государства, вернее, самую привилегированную верхушку этих инстанций, питая и тем самым сохраняя ее для грандиозных дел и преобразования человечества и высших свершений во благо народа; такие крамольные мысли промелькнули в перевозбужденном мозгу профессора, и он слегка прищурился, — главный разговор, ради чего он, собственно, и оказался здесь, был, разумеется, впереди.
От обильной еды и вина толстые щеки хозяина пошли болезненно багровыми пятнами, Климентий Яковлевич же, наоборот, слегка побледнел и построжел в лице, а гладко выбритая голова у него даже слегка потемнела.
После кофе с рюмкой коньяку хозяин, перейдя с гостем к другому столу, с придирчивой тщательностью выбрал сигару, обрезал, раскурил и, окутавшись душистым дымом, некоторое время наслаждался молча, а затем откуда-то, словно с горной вершины, послышалось:
— Ну, и как, брат? Не хотите ли сигарку? Превосходная гавана.