Сегодня и вчера
Шрифт:
Приехал дорогой его внук, выросший не у отца с матерью, а у деда с бабушкой. Выросший «ненаглядинкой-виноградинкой, трудовой родовой дедовой косточкой, последней бабкиной зоренькой, золотыми рученьками, хрустальным сердечком и прямой, тугой, как струна, совестью».
Да разве найдется на свете столько слов, чтобы он и Степанида Лукинична сумели рассказать людям, как они любят своего внука.
Дед и внук, набражничавшись накануне, не торопились открывать глаза. Когда же запахло верещавшими на горячей сковороде
— Ребятенки!.. Самовар на столе. Не гневите солнышко.
Иван Ермолаевич открыл глаза. Его серебряная борода, остатки таких же кудрей засверкали, освещенные солнцем и счастливой улыбкой. Выпростав ноги из-под ватного одеяла, он, как был в исподнем, так и побежал за перегородку, где спал Алексей.
Внук ответил хохотом. Сегодня он будто вернулся в милые школьные годы. Бабка, как давным-давно, принесла внуку шерстяные носки и сказала:
— Тепленькие. Из печурочки. Надевай, пока ноги не остыли.
Такие нежности, наверно, удивили бы ту же Руфину, будь она здесь. Но во всякой семье свои семейные отношения и свои способы выражения их.
Умытый, наряженный Алеша сел на свой стул перед своей тарелкой с синей каемочкой и следами золотого ободка. Милые памятки детства. Деревянная солонка со спинкой как у кровати. Перечница-меленка. Медный поднос. Плетеная сухарница. Тугой холодец. Хрустящие грузди. Белая капуста. Огурцы с укропом. Морковные пирожки. Налёвные шанежки. В жбане — овсяная бражка. Не столь хмельна, сколько в нос шибает.
Когда только успела бабушка?
Какое счастливое возвращение. Алексей еще ничего не знает. Не знают и старики Векшегоновы, что сейчас происходит в душе Руфины, как отозвалась в ней встреча с Алексеем. Зато вчера допоздна проплакала Анна Васильевна, рассказывая отцу и матери Алексея о переменах в ее дочери.
— Не узнаю я ее, Любонька, — причитает Анна Васильевна. — Сама не своя. В глазах скорбь, на лице боль… Вся в себя ушла. Молчит. Сторонится меня. Не помешалась бы…
Любовь Степановна Векшегонова утешает Анну Васильевну, а у самой голос дрожит. Нехорошие предчувствия одолевают ее. Недовольна она приездом старшего сына.
— Надо, чтобы он уехал. Я так и скажу ему, — обещает Любовь Степановна. Да он и сам догадается, когда узнает… когда я намекну ему…
Склонившись над спящим, щекоча его бородой, он принялся напевать глуховатым голосом слова знакомой песенки:
Дети в школу собирайтесь Петушок пропел давноС утра отец и мать Алексея направились в старый векшегоновский дом. А там Алексей с жаром рассказывал Ивану Ермолаевичу, как полюбились ему новые заводы, какая огромная жизнь начинается в Сибири и как мало
Было до всему видно, что Алеша доволен своей кочевой жизнью. Ему нравилось быть участником пуска новых заводов.
— Прямо как с одного дня рождения на другой, — делится он с дедом.
Алексей под большим секретом рассказал, как он мечтает о новых фабриках на колесах, которые будут передвигаться будто корабли по зеленому морю тайги…
И в самый разгар рассказа о новых самоходных фабриках дед посмотрел в окно и увидел сына Романа.
— Никак, отец твой идет. Никак, Стеша, этой сковороды теперь маловато будет…
Вошел отец Алексея, Роман Иванович. Он хотел обрадоваться встрече с сыном, да почему-то этого не получилось.
Они обнялись, чмокнули друг друга в щеку, и отец стал спрашивать, как доехал Алексей, почему не дал знать о приезде, надолго ли…
Разговор начинался, но не завязывался.
Вскоре пришла и мать. Она всплакнула при встрече с сыном. И может быть, не столько слезами радости, сколько слезами огорчения. Она прямо сказала Алексею:
— Ах, Алеша, Алеша… Месяца бы хоть через три тебе приехать, когда бы Руфина стала мужней женой, когда бы поросли к тебе все стежки-дорожки…
Дед насторожился. Нахмурился. Расправил бороду и сказал:
— Веселый, однако, разговор.
— Веселого мало, папаша. Сергей-то ему брат. Надо бы дать Сереже в свое гнездо войти… Тогда бы и говорить было не о чем…
— Мама, — перебил Алексей, — я ведь не знал… И если я опять кому-то мешаю, то разве трудно завтра же купить билет — и все… Ну разве я мог подумать, что Руфина все еще… Нет, нет, мама, ты не беспокойся… Мне вовсе не трудно уехать… Мне даже нужно…
Тут раздался стук. Задребезжала посуда на столе. Разбилась вазочка на тонкой ножке: она подпрыгнула и свалилась набок.
Это Иван Ермолаевич ударил кулаком по столу. И в этом ударе еще чувствовалась и сила и власть старика.
— Если Руфку Дулесову, — начал он тихим голосом чеканить слова, — от Сережки может всякий ветер отдуть, так скажите мне, старому дураку, на милость, какая она ему, ясное море, жена?
— Рана же у нее, папенька, рана, — принялась оправдывать Руфину Любовь Степановна.
А дед опять на той же волне:
— Когда рана, так дай ей зажить. Дождись наперед, когда она зарубцуется, а потом и на шею вешайся. Не Сережа ведь начинал это все, а она.
— Откуда нам знать, папаша, кто начинал из них.
— Ты не знаешь, а я знаю. На этом и кончим, чтобы далеко в лес не зайти… Давай, Степанида Лукинична, жарь остатние… Сын ведь с милой снохой пришел…
К разговору о Руфине и Сергее никто больше не возвращался. Но Алексей от этого не чувствовал себя легче. Он решил уехать завтра же. Уехать не сказавшись, оставив деду с бабкой короткое письмо.