Секретная зона: Исповедь генерального конструктора
Шрифт:
— Здравствуй, отец!
В детстве я называл отца «папа», но потом как-то отвык от этого, считая, что «папа» звучит не по-мужски.
— Здравствуй, студент или регент… если не шутишь. Что тут у вас такое: физмат или школа певчих?
— Здесь — интегралы грызут и песни поют. А ты как здесь оказался?
— Я ведь тоже студент… паровозный. Без отрыва от производства заканчиваю курсы мастеров социалистического труда. Вся наша группа здесь на экскурсии. Показали нам, машинистам, завод, где делают паровозы.
— Подожди минутку, я сбегаю в деканат, попрошу отпустить меня с занятий. Провожу тебя на вокзал.
— Не надо. Пропустишь занятия, опять двойку схватишь. И без этого их у тебя хватает. Мне даже письмо из института прислали. В былые времена проучил бы я тебя ремешком за такие дела. А сейчас что мне с тобой, дылдой, делать?
Дылда не подал виду, что заметил озорные искорки во взгляде отца, маскируемые суровым нахмуром бровей, и в тон ему ответил:
— Я ведь стараюсь и сам не понимаю, почему так получается.
Отец решил первым нарушить избранную им игру, но остался верен своему строгому нраву и привычке не перехваливать сына:
— Видел я твои портреты, стахановец учебы. — Последние слова он произнес с нескрываемой иронией. — Тоже мне, рядом со стахановцами труда выставили! Этого я не понимаю. Рано вашего брата почетом баловать. Ведь еще ничего и не сделал, только учишься. Выучишься, поработаешь — вот тогда и посмотрим, что из тебя получилось.
Выйдя из института, мы трамваем доехали до вокзала. Но в вагоне отец внимательно продолжал разглядывать меня с головы до пят и наконец начал как бы насквозь просвечивать взглядом мою обувь.
— Ну-ка, стахановец учебы, покажи свои галоши, — сказал он мне, когда мы были уже в здании вокзала.
Галоши были в порядке, но под ними на ногах студента оказались остатки прорезиненных, бывших когда-то синими, «спортсменок», а точнее — их матерчатого верха со шнурками. От некогда резиновых подошв не осталось и следа: вместо них сквозь дырявые носки просвечивали подошвы самого студента. Зато в сочетании с галошами такая обувь выглядела вполне прилично.
Отец покачал головой, а я пробормотал:
— Это ничего, мне в профкоме обещают талон на ботинки.
Идею столь искусной маскировки я позаимствовал у своего сокурсника Жоры — известного пижона и сердцееда. У него был приличный костюм, приобретенный им по талону еще в те времена, когда Жора работал на заводе, неплохо зарабатывал, учился на рабфаке. Но под пиджаком у Жоры не было ни рубахи, ни даже майки. Зато Жорину грудь в вырезе пиджака прикрывал крохотный кусок белой ткани размером с детский слюнявчик, к которому пристегивался воротничок от рубахи. Таким образом Жоре удавалось всегда быть при галстуке и в белой рубашке.
Отец, разоблачив мой обувной камуфляж, начал поглядывать то на мои ноги, то на свои ботинки,
— Давай меняться. И не мотай головой, скорее переобувайся.
— А как же ты? Мне только пробежать от общежития до института и обратно. Совсем рядом. А ты в чем будешь ходить на работу?
— Машинистов ни спецодеждой, ни обувью не обижают. Разве ты не слышал, что транспорт — родной брат Красной Армии? И вообще, прекрати разговоры, а то мне и вправду придется по старой памяти тряхнуть ремешком…
В зале ожидания один за другим стали появляться другие участники мариупольской группы паровозных машинистов, которые в шутку называли себя «паровозными студентами». Один из них был с длинными усами неопределенного цвета: не то седыми, но прокуренными, не то рыжими, но поседевшими. Здороваясь со мной, он сказал:
— Во имя отца и сына, ты, хлопче, значит, даже похож немного на свой портрет, значит, во Дворце культуры. А вот отец твой, значит, не узнал тебя на портрете и говорил, что это, значит, не сын, а, мабуть, однофамилец. Но сейчас и я вижу: разул — значит, сын. Значит, учишься?
— Да, вроде того, значит, — ответил я, невольно подлаживаясь под говор этого человека.
— Ну, давай-давай, значит. Может быть, на свете одним дурнем меньше станет.
— Э, Прокоп, не скажи, — вмешался другой машинист. — Дурень — он дурнем и останется, сколько его ни учи. Говорят же: сколько свинью ни отскабливай, а она все равно хрюкнет.
— Да еще тут же, значит, и пукнет, — в рифму добавил усатый, — и даже так, значит, насвинячит, что, короче говоря… — Прокоп добавил словцо, поясняющее, как именно насвинячит.
Все расхохотались, кроме моего отца, который сделал вид, что разглядывает расписание поездов: он чувствовал себя неловко от подобных шуток в присутствии сына.
И все же, значит, — продолжал Прокоп, — приятно видеть, когда животная начинает свою ученость показывать. Вот я видел когда-то циркача с ученой собачкой: он показывает ей большие цифири на картонках, похожих на рубль, трешку или пятерку, а она, окаянная, ровно столько раз и гавкает, сколько ей рублей покажут. Вот так же, уважаемый, и свинью можно обучить.
— Но только не дурня, — не сдавался уважаемый. — А свинья и ученая останется свиньей. И, между прочим, ту самую цирковую собачку для того и обучали, чтоб такие дурни, как мы с тобой, деньги за билет платили и радовались, что она за наши гроши да на нас же и гавкает…
В это время объявили посадку на поезд, идущий в Мариуполь.
Усатый попрощался со мной за руку с напутствием:
— Бувай, значит, здоров, хлопче, добре учись, и дай тоби Боже не стать ученой свиньей.
С отцом мы простились, по своему обыкновению, без телячьих нежностей, крепко, по-мужски, пожав друг другу руки.