Сексус
Шрифт:
Перебирая в памяти эти случайные моменты подъема духа, я наткнулся на то, что произошло по пути в бурлеск-театр «Гэйети» на углу Лоример-стрит и Бродвея 64 . Я ехал туда надземкой, и за две станции до того, как мне выходить, все и случилось. Это был очень серьезный приступ, я впервые в жизни узнал на деле то, что называется «порывом вдохновения». Я понял тогда, что со мной происходит то, чего с любым другим произойти не может. Это накатило на меня без всякого предупреждения, у меня и в мыслях не было ничего подобного. Может быть, потому что я ни о чем не думал, ушел в себя, убаюканный движением, я четко вижу, как внезапно весь внешний мир вспыхнул тогда, как мгновенно заработал некий механизм в моей голове, забегали мысли, изображения сменяли одно другое, сталкивались, отбрасывали друг друга, неистово стремясь утвердиться, упрочиться, занять свое место. И с этим Бродвеем, который был мне так противен (особенно при взгляде из вагона надземки, позволявшего мне «свысока» смотреть на жизнь, на людей, на дома, на всю мельтешню внизу), с этим Бродвеем произошла метаморфоза. Нет, он не превратился в сказочный замок, не стал красивым, идеальнымг ородом. Напротив, он стал жутко реальным, потрясающе четким, живым. Но изменились координаты: он оказался центром мира, и этот мир, который я мог объять одним махом, был полон смысла и значения. Прежний Бродвей нахально лез в глаза всем своим уродством и неустроенностью; теперь он убрался на свое место, стал неотъемлемой частью сущего, ничего ужасного, ничего прекрасного: он просто влился в общее. Он был словно ржавый гвоздь в бревне, выброшенном на пустынный пляж зимним штормом. Не могу выразиться точнее. Представьте себе, вы идете
64
Бродвей, Бруклин. – Примеч. автора
Я выбрался на перрон станции «Лоример-стрит» почти автоматически. Но сил дойти до лестницы у меня не оказалось. Какая-то обжигающая волна окатила меня, и я замер на месте, словно пригвожденный рыбацкой острогой. Поток сознания, освобожденный мной, кружил вокруг меня, я захлебывался им, меня затягивало в его водоворот. И вот так, пронизанный всем этим, я стоял неподвижно минуты, наверное, три или четыре, но мне казалось, что гораздо дольше. Люди проплывали мимо, как сновидения. Следующий поезд подошел к платформе и отошел от нее. Какой-то человек, торопясь к выходу, наткнулся на меня; я услышал слова извинения, но голос его доносился совсем издалека. При этом столкновении меня качнуло в сторону, совсем немного качнуло. Не то чтобы я пришел в сознание от этого… но вдруг я увидел свое отражение в автомате для жевательной резинки. Мне показалось, что я словно застал самый конец возрождения моего прежнего облика, знакомая до боли, привычная личность вглядывалась в меня откуда-то извне. Я вздрогнул, как вздрогнул бы всякий, когда, погрузившись в размышления, он вдруг видит хвост кометы, перечеркивающий небеса; комета уже исчезла, но на сетчатке глаз еще остается ее жаркий след. Я стоял, всматриваясь в свое отражение. Припадок кончился, но последствия его продолжались. Это было состояние восторга, экзальтация, но какая-то необычайно трезвая экзальтация. Напиться допьяна. Нет, то ощущение слишком слабо в сравнении с этим. Отблеск, отклик, не более. Это я сейчас пьян, а мгновением раньше я испытал вдохновение. Мгновением раньше я понимал, что это превосходит всякий восторг, всякую радость. Мгновением раньше я совершенно забыл, кто я, что я, я парил над всем миром. Еще немного, и я, быть может, переступил бы тонкую грань между разумом и безумием. Я мог бы утратить ощущение личности, я погрузился бы в океан бесконечности. Медленно добрался я до ступеней, спустился, пересек улицу, купил билет, вошел в зал. Занавес только что поднялся, открывая мир еще более странный, чем отпустившая меня галлюцинация. Он был ненастоящий, абсолютно, совершенно ненастоящий. Даже мучительно привычная музыка звучала как чужая в моих ушах. Я с трудом отличал живые фигуры, выделывающие перед моими глазами курбеты, от стразового сверкания декораций; все казалось сделанным из одного материала, серого шлака, едва сбрызнутого живой водой. Как механически дергались их конечности! Какой жестью дребезжали их голоса! Я посмотрел вокруг, увидел ряды лож, плюшевые канатики между латунными стойками, жмущихся друг к другу кукол; они все уставились на сцену, на лицах никакого выражения, и все они были сотворены из одной субстанции – из праха; это было ладно устроенное царство теней. Все – бутафория, зрители, артисты, занавес, музыка, пар дыхания, – все было покрыто мрачным, бесчувственным покровом. И тут у меня начался зуд, настоящая чесотка, словно сразу тысяча блох впилась в меня. Мне захотелось завопить. Крикнуть что-нибудь такое, чтобы они очнулись от своего благоговейного оцепенения. («Дерьмо! Дерьмо собачье!» И они повскакивают с мест, занавес упадет, капельдинер сграбастает меня и даст пинка под зад.) Но ни звука я не произнес. Горло словно забили наждачной бумагой. Зуд прошел и сменился лихорадочным жаром. Еще немного, и я бы задохнулся. И мне стало скучно. Так скучно, как никогда не бывало. Да ведь ничего же не может случиться! Ничего, даже если я бомбу в них брошу. Они же все мертвецы, зловонные мертвецы. Сидят в своем собственном вонючем дерьме, дышат им… Ни секунды нельзя здесь оставаться больше! Я бросился вон.
На улице все снова предстало серым и обыкновенным. Ужасающе обыкновенным. Двигались люди. Бессловесные, словно овощи. Что они ели, в то и превращались. А их пища превращалась в дерьмо. Только в дерьмо. Тьфу!
В свете, озарившем меня в вагоне надземки, я понял великое значение того, что со мной случилось. Явилось осознание: я знал теперь, что именно произошло со мной, и знал также, в какой степени могу управлять этой вспышкой. Что-то потеряно, а что-то приобретено. Может быть, больше я не испытаю «приступа» такой силы, но даже если он и случится, я не буду таким беспомощным. Как в самолете, идущем с бешеной скоростью сквозь облака: ты не можешь отключить мотор, но вдруг с радостным изумлением понимаешь, что можешь совладать с его ревом.
Свернув со своей обычной орбиты, я все же удержался на уровне, позволившем мне сохранять выдержку. Какими я теперь увидел вещи, такими я их и опишу, когда придет время. И сразу же, словно камни и копья разгневанных богов, на меня обрушились вопросы. Хватит ли моей памяти на все это? Окажусь ли я способным расслоиться на листе бумаги на несколько существ? Для того ли искусство, чтобы потрясать раз за разом, оставляя после себя кровоточащий след? А может быть, оно просто передает то, что «надиктовано», эдакая послушная лапка, повинующаяся телепатическому повелению хозяина? Начинается ли акт творения с кипящих пузырьков первоначальной магмы или надо ждать, пока она остынет и покроется коркой?
С какой-то яростью я отмел все, кроме вопроса о памяти. Безнадежно удержать в памяти обрушившийся на тебя ливень мыслей. Я мог просто попытаться запомнить лишь определенные ключевые слова, превратить их в узелки на память, мнемонические тесты. Снова найти жилу – вот что было самое важное, а не то, сколько золота я смогу добыть. Задача заключалась в том, чтобы находить эти мнемонические указатели в атласе моего вдохновения.
Вот Мелани. Составляй я план своей книги жизни, я бы и не подумал включить ее туда. Как же она сумела протиснуться в меня, если я и не помышлял о ней? Что притащила с собой? Что означает ее появление? Два узелка оказываются тут же в моих руках. Мелани? Ах да, вспоминаются два слова: «красота» и «ненормальная». А почему я вспоминаю красоту и безумие? И на ум приходят еще два слова: «разнообразие плоти». Тончайшие нюансы есть в отношениях плоти, красоты и безумия. То, что было в Мелани красотой, исходило из ее ангельской природы; то, что было безумием, шло от плоти. Ангельское и плотское ходят каждое своей дорогой, и Мелани была необъяснимо прекрасным ковыляющим изваянием, медленно испускающим дух на границе этих двух сфер. (Есть такие исторические натуры, преуспевшие в изоляции плоти и получившие тем самым возможность жить своей собственной странной жизнью. Но при этом
65
Сведенборг, Эмануэль (1688 – 1772) – шведский математик, астроном, теософ, мистик. В описываемых им видениях ангелы являлись ему в обычной одежде его современников.
Элемент осознания действует не только как строгий контроль, мешающий твоему воображению бесплатно перескакивать с пересадки на пересадку по всем эскалаторам; он служит и еще одной важной цели: побуждает приступить к акту творчества. Та же Мелани, которой я до сих пор пренебрегал, на которую смотрел, как на маленькую цифирьку в сумме накопляемого опыта, обернулась вдруг богатейшей жилой и открыла мне глаза. Это была не просто Мелани, а некий факт действительности, это были те слова-ключики («красота», «ненормальность», «разнообразие плоти»), с которыми я должен был работать, облачая их в роскошные одеяния. Даже после многих лет я вспомню эту цепочку, открою ее секрет и изложу все это на бумаге. Сколько женщин я искал как потерявшийся пес, идя по их следу ради какой-нибудь таинственной черты: широко расставленных глаз, профиля, словно вырубленного из кварца, бедер, живущих, казалось, своей собственной жизнью, голоса, мелодичного, словно соловьиные трели, тяжелого водопада волос… Какой бы неотразимой ни была женская красота, она поражает нас одной-единственной чертой. И черта эта – а она может быть и физическим недостатком – становится часто столь непропорционально огромной в сознании воспринимающего, что в сравнении с ней все, что составляет эту ошеломляющую красоту, превращается в ноль. Невероятно привлекательный бюст оборачивается каким-то двуглавым чудищем, отвратительно раздутой водянистой опухолью; чувственные дразнящие губы разверзаются на черепе неким подобием двойной вагины, заражая нас самой трудноизлечимой болезнью на свете – тоской. (Есть женщины, которые никогда не стоят обнаженными перед зеркалом, женщины, пугающиеся, съеживающиеся от сознания притягательной мощи их тела, они боятся даже запаха его, предательского запаха. Есть и другие – любуясь собой в зеркале, они еле сдерживаются, чтобы не выскочить вот так, нагишом, за двери и не предложить себя первому встречному.)
Разнообразие плоти… Тот самый момент перед сном, когда слипаются глаза, когда тяжелые веки наплывают на сетчатку и незваные образы начинают свое ночное шествие… Та женщина в надземке, за которой ты пошел по улице; безымянная тень снова появляется перед тобой и приближается к тебе, и бедра ее гибки и податливы. Это напоминает тебе о чем-то похожем, о ком-то похожем, но только лицо другое (впрочем, лицо никогда не имеет значения!). И эту струящуюся, сияющую плоть память твоя хранит так же строго, как картинку из твоего детства: бык, взгромоздившийся на корову. А видения приходят и уходят, но всегда есть какая-то особая часть тела, которая выделяется, некий опознавательный знак. Не имя – имена исчезают. Не любимые словечки – они тоже стираются в памяти. Даже голос – такая уж совершенно персональная вещь – теряется среди других голосов. Но тело продолжает жить, глаза, щупальца глаз помнят. Да, они приходят и уходят, неузнанные, безымянные, перетекающие в другие свободно и легко, словно становясь неотъемлемой частью жизни других. Вместе с незнакомкой приходит воспоминание о каких-то вполне определенных, легко узнаваемых днях и часах, о том, каким наслаждением наполнялись пустые минуты томления, вялости, безразличия. Ты просто вспоминаешь, как ладно сидело на ее высокой фигуре бледно-желтое шелковое платье в тот вечер, когда солнце опускалось на горизонте, даря последнее тепло, как восхищался глаз игрой воды в фонтане. И ты вспоминаешь чувство жажды, резкое, острое, как окровавленный нож между лопаток, и утоление ее, и как оно исчезает, подобно пару улетучивается, оставляя после себя легкую ностальгию. А следом поднимается другое видение, плотное, тяжелое, бесстрастное, покрытое пористой кожей известняка. Но здесь все дело в голове, голове, никак не подходящей этому телу, голове, в которой кипит извержение вулкана. Вот так они и проходят – одно за другим, ясные, отчетливые, неся с собой атмосферу столкновений, противоречий, добиваясь незамедлительного эффекта. Всех видов, все подогнаны по выделке, по погоде, по настроению – то они из металла, то мраморные, тускло просвечивающие фигурки, то сущие цветы, то грациозные животные, одетые в шкуру из замши, воздушные гимнастки, серебряные струи воды, принимающие человеческий облик и гнущиеся, как венецианское стекло. И ты неторопливо раздеваешь их, исследуешь под микроскопом, приказываешь им наклониться, согнуть колени, повернуться, раздвинуть ноги. Теперь снята печать с уст твоих, и ты разговариваешь с ними. Чем вы сегодня занимались? Вы всегда носите такую прическу? А что вы хотели сказать, бросив на меня такой взгляд? Могу ли попросить вас повернуться спиной? Вот так. А теперь возьмите вашу грудь обеими руками. Да, я мог бы накинуться на вас сегодня же. Я мог бы отделать вас прямо на тротуаре, и люди переступали бы через нас. Я мог бы отделать вас прямо на земле, рядом с тем прудом, где вы сидели, так плотно сжав ноги. Вы же видели, что я любуюсь вами. Скажите мне… скажите, не бойтесь, никто никогда не узнает… о чем вы тогда думали, в тот самый момент? Почему не разжимали ног? Ведь вы чувствовали, что я жду, чтобы вы разжали ноги. И вам хотелось их разжать, ведь хотелось? Ну скажите мне правду! Стояла жара, и у вас под платьем ничего не было. Вы слетели со своего насеста подышать воздухом и в надежде на какое-нибудь приключение. Все равно какое, так ведь? Вы бродили вокруг пруда, дожидаясь темноты. Вам хотелось, чтобы кто-нибудь заметил вас, кто-нибудь, чей взгляд вас раздевал бы, кто не сводил бы глаз с жаркого мокрого местечка между вашими ногами…
Ты наматываешь на катушку миллионы футов такой пленки. А глаза твои с калейдоскопической скоростью перебегают от одного образа к другому, рождая под кожей ощущение очарования. О, этот таинственный закон притяжения! Он проявляется как в отдельных частях, так и во всем целом.
Неотразимое существо другого пола, прежде чем превратится в цветок, являет собой чудовище. Женская красота есть постоянное созидание, постоянная борьба с недостатками, которая заставляет все существо устремляться к небесам.
11
—Она хотела отравиться!
Такими словами встретил меня дом доктора Онирифика. Керли прокричал это сообщение, заглушив скрип двери.
Я взглянул через его плечо: Мона спала. Кронский позаботился о ней. И он же постарался, чтобы доктор Онирифик ничего не узнал.
– Как только я вошел, я учуял запах хлороформа, – рассказывал Керли. – Она сидела в кресле, вся съежившись, словно ее удар хватил. Я подумал, может, это аборт, – добавил он с глуповатой ухмылкой.
– Она хоть что-то говорила?
Керли мекал и мямлил что-то нечленораздельное.
– Ну, давай рожай скорее! Что это – ревность?
Этого он не знал. Все, что он знал, так это то, что она бормотала при его появлении одно и то же: больше она выдержать не может.
– Выдержать что? – спросил я.
– Твоих свиданий с женой, я думаю. Она сказала, что подняла было трубку, чтоб тебе позвонить. Чувствовала, что-то происходит.
– Как именно она это говорила, можешь ты вспомнить?
Измена. Право на сына
4. Измены
Любовные романы:
современные любовные романы
рейтинг книги
Тайны затерянных звезд. Том 2
2. Тайны затерянных звезд
Фантастика:
боевая фантастика
космическая фантастика
космоопера
фэнтези
рейтинг книги
Мастер Разума
1. Мастер Разума
Фантастика:
героическая фантастика
попаданцы
аниме
рейтинг книги
Возвышение Меркурия. Книга 2
2. Меркурий
Фантастика:
фэнтези
рейтинг книги
Боярышня Евдокия
3. Боярышня
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
рейтинг книги
Хозяйка дома в «Гиблых Пределах»
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
рейтинг книги
Трилогия «Двуединый»
Фантастика:
фэнтези
рейтинг книги
Князь Серединного мира
4. Страж
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
рейтинг книги
Хранители миров
Фантастика:
юмористическая фантастика
рейтинг книги
