Семь столпов мудрости
Шрифт:
Сначала местность представляла собою чистый песчаник, но по мере дальнейшего продвижения перед нами стали появляться гребни гранита, материала береговых отложений, и, проехав тридцать миль хорошей рысью, мы уже ехали под уклон по северному Итму в главную долину, прямо над колодцем, где произошла сдача Акабы. Весь переход занял шесть часов.
В Акабе мы поехали прямо к дому Фейсала. Его испугало мое внезапное возвращение, но я в нескольких словах объяснил, какие события развернулись в Румме. Пообедав, мы предприняли необходимые шаги. Двадцать вьючных верблюдов должны были отправиться через два дня с достаточным числом фейсаловских погонщиков для перевозки взрывчатки, вместе с несколькими его невольниками для их
Мы с Абдуллой выехали перед рассветом и еще до наступления вечера после дружеского путешествия приехали в Румм и убедились в том, что там все в порядке. Таким образом, напряженность ситуации была снята. Шериф Абдулла немедленно взялся за работу. Собрав арабов, включая непокорного Гасима, он принялся сглаживать все затруднения с врожденной убедительностью арабского лидера, используя весь свой опыт для достижения цели.
От безделья, вызванного нашим отсутствием, Льюис исследовал скалу и сообщил об источнике, вполне годном для того, чтобы использовать его в гигиенических целях. Желая поскорее избавиться от пыли и усталости после долгого пути, я направился прямиком вверх по склону вдоль разрушенной стены акведука, по которому когда-то вода поступала в защищенный от непогоды небольшим домиком набатейский колодец на дне долины. Этот пятнадцатиминутный подъем не представлял трудности даже для уставшего человека. Наверху, всего в нескольких ярдах, шумел водопад эль-Шаллала, как называли его арабы.
Слева шум доносился из-за выступавшего над скалой подобия бастиона, по темно-красной поверхности которого вились ниспадавшие плети зеленых листьев. Его окаймляла тропа, проходившая по врезанному в скалу уступу. Над нею, на выпуклой части каменной поверхности, были ясно видны вырезанные в камне набатейские письмена, а еще глубже – какая-то монограмма, или символический знак. Вокруг них стена была испещрена арабскими каракулями, среди которых попадались и знаки племен – свидетельства давно позабытых миграционных процессов, но мое внимание было поглощено только плеском воды под нависшим каменным сводом.
Из этой скалы прямо в поток солнечного света вытекал серебристый ручеек. Всмотревшись, я увидел струю, чуть тоньше моего запястья, сильно бившую из трещины в кровле свода в лежавший за небольшой приступкой неглубокий резервуар и вспенивавшую находившуюся в нем воду с тем самым шумом, который я услышал, поднимаясь сюда. Стены и кровля этой небольшой пещеры были влажными. Сочные папоротники и трава восхитительного зеленого цвета превращали ее в настоящий рай площадью всего в пять квадратных футов.
На промытом водой и благоухавшем выступе я освободил от одежды свое грязное тело и ступил в крошечный бассейн, ощутив всей своей усталой кожей свежесть гонимого слабым ветром воздуха и плескавшейся воды. Она была восхитительно прохладной. Я неподвижно лежал, позволяя струиться по мне чистой воде, смывавшей дорожную грязь. Я долго лежал так, упиваясь этим наслаждением, когда по тропе медленно подошел и остановился прямо напротив источника какой-то седобородый, одетый в лохмотья человек с лицом, словно вытесанным скульптором. Оно выражало одновременно могучую силу и усталость. Он опустился на приступку, бросив взгляд на мою одежду, разложенную на солнце рядом с тропой, чтобы выгнать кишевших в ней паразитов.
Он прислушивался к новым для него звукам и, наклонившись вперед, смотрел слезящимися глазами на странное белое существо, плескавшееся в луже за завесой солнечной дымки. По-видимому, он остался доволен результатом долгого наблюдения и закрыл глаза, пробормотав, как заклинание: «Любовь исходит
Я четко ощутил, как эти тихо произнесенные им слова каким-то сверхъестественным образом проникли в мой бассейн. И внезапно замер от них в неподвижности. Я всегда считал, что семиты не способны воспринимать любовь как связь между самими собой и Богом, не способны постигнуть такую связь; что это под силу разве что интеллекту Спинозы, любившему столь иррационально, и бесполо, и потусторонне, что он даже не то что не искал, а, скорее, просто не допускал взаимности. Христианство казалось мне первой верой, провозгласившей любовь в этом высшем мире, из которого пустыня и семиты (от Моисея до Зенона) ее изгнали; и христианство было гибридом, за исключением своего первого корня, по существу не семитского.
Его зарождение в Галилее уберегло его от того, чтобы стать просто еще одним из бесчисленных откровений семитов. Галилея была не семитской провинцией, а сирийской, контакт с которой был почти греховным для истинного еврея. Подобно Уайтчепелу для Лондона, она была чужда Иерусалиму. Христос по собственному выбору осуществлял свое пастырство в атмосфере интеллектуальной свободы, не среди грязных лачуг какой-нибудь сирийской деревни, а на блестящих улицах, среди форумов и домов с колоннами и с ваннами в стиле рококо, продуктов интенсивной, хотя и весьма экзотической, провинциальной и продажной греческой цивилизации.
Народом этой колонии чужаков были не греки (по крайней мере, не в большинстве), а разного рода левантинцы, слепо подражавшие греческой культуре и в отместку культивировавшие не правильный банальный эллинизм измученной родины, а тропическое плодородие идеи, где ритмичное равновесие греческого искусства и греческой идеальности расцветало в новых формах, нашпигованных страстными красками Востока.
Опрометчивые поэты, заикаясь читавшие в восторженном возбуждении свои стихи, были зеркалом чувственности и лишенного иллюзий фатализма, впадая в беспорядочную похоть своей эпохи и города; из их приземленности аскетическая семитская религиозность, возможно, переняла резкий привкус гуманности и реальной любви, ставших отличием симфонии Христа, и подвигла его к завоеванию сердец Европы с таким успехом, какого ни ислам, ни иудаизм достигнуть не смогли.
А потом христианству повезло с более поздними гениальными архитекторами, и в своем шествии через века и страны оно преобразилось несравненно глубже, нежели неизменное еврейство, из абстракции александрийского начетничества в латинскую прозу для европейского материка, причем самым последним и самым ужасным из всех этапов этого преобразования был момент, когда оно становилось тевтонским, на основе формального синтеза подстраиваясь к нашему холодному несговорчивому северу.
Пресвитерианские убеждения были так далеки от ортодоксальной веры в ее первом или втором варианте, что в предвоенное время мы были способны засылать миссионеров для убеждения этих более чувствительных восточных христиан в правильности нашего представления о логическом Боге.
Ислам также неизбежно изменился и предстает не одинаковым от континента к континенту. Он избежал метафизики, за исключением интроспективного мистицизма его иранских приверженцев, но в Африке он приобрел окраску фетишизма (если выразить этим отвлеченным термином разнообразные животные начала в человеке Черного континента), а в Индии ему пришлось унизиться до легальности и буквализма обращенных в него умов. Однако в Аравии он сохранил семитский характер, или, вернее, семитский характер выдержал испытание фазой ислама (как и всех религий, в которые жители городов непрерывно облачали простоту веры), выражавшего монотеизм открытых пространств, свойственное пантеизму пропускание через бесконечность и проповедуемую им повседневную полезность вездесущего семейного Бога.