Семейство Тальниковых
Шрифт:
– - Вот тебе, Федя, хорошая розга, -- говорила бабушка.
– - Что вы, бабушка?
– - возражал внук и с испугом отбрасывал жиденький прут, чтоб избегнуть соблазна.
– - Ну, так вот…
– - Нет уж, бабушка, оставьте! Я сам выберу; вы мне даете все жиденькие да сухие…
И он усердно выбирал лучшие прутья.
Дяденька встречал его радостной улыбкой. Сжав чубук в зубах, он брал розги, с любовью осматривал каждую, размахивал ею по воздуху, и розга изгибалась и что-то нежно шипела ему на ухо. Он отвечал ей ласковой улыбкой, будто страстно любимой женщине. Племянник между тем устраивал себе эшафот: он брал доску, клал ее на два стула и укреплял их веревкой, чтоб они не разъехались; потом ложился на доску пробовать ее прочность. Наконец, приготовившись как должно, он ждал пытки, поминутно меняясь в лице… Дяденька медленно ходил и курил… Докурив трубку, он говорил: "Ложись". Вздрогнув и взглянув на суровое лицо палача, племянник молча исполнял его волю, обхватывал доску руками и крепко прижимал ее к сердцу, которое хотело выскочить из его груди и громко стучало в доску, как маятник… Засучив по локоть рукава, разогнув свои члены, палач заносил вооруженную руку…..
Наконец он кричал: "Вставай", а сам шел набивать себе трубку, напевая: "Молодой
Рыдания племянника сливались с его заунывным пением; он на минуту останавливался, спрашивал: "Ага! Хорошо?" и снова затягивал: "Молодой матрос корабли снастил…"
При виде истерзанного внука бабушка заливалась горькими слезами, жаловалась на свою лютую участь, кормила его пирогом, сейчас вынутым из печи, и обещала сварить ему после обеда кофею. Потом она шла к сыну, пробовала уговаривать его, называла душегубцем и живодером и в отчаянье уходила, восклицая:
– - В кого ты злодей такой уродился?
– - Разумеется, не в вас, -- кричал он вслед ей с гордостью.
Дедушка также раз попробовал защитить своего внука, но сын мрачным голосом попросил его не мешаться не в свое дело… После того дедушка, великий трус, в таких случаях убегал в сени и, зажимая уши, кричал: "Господи! Убьет! Убьет! И у кого он, злодей, выучился так драться? Я его никогда пальцем не тронул…" Первая такая сцена произвела волнение во всем доме; заслышав неистовые крики, жильцы высунули из окон встревоженные лица. Но скоро все привыкли, а наконец и брат, видя, что его вопли сильней ожесточают дяденьку, перестал кричать. С тех пор наказания происходили молча, и только мальчики жившего в том же доме портного не переставали следить с жадным любопытством за подвигами дядюшки, которые имели на них благодетельное влияние. Бледные лица их заметно повеселели; они не только примирились с своей судьбой, но даже благословили ее, убедившись собственными глазами, что сечь можно и еще больней, чем сечет их хозяин… Зато хозяин-немец потерял к себе всякое уважение, которое все перешло к строгому дядюшке. Встречаясь с ним в сенях, он низко ему кланялся, а увидав бабушку, говорил: "Какой ваш сын молодец!.."
ГЛАВА VI
Я очень любила гостить у бабушки, и дни, которые я у ней проводила, были самые счастливые в моем детстве. Я стряпала вместе с ней, раскладывала огонь к ужину, осыпала ее расспросами, и добрая бабушка охотно и ласково отвечала мне… В такие минуты я была совершенно счастлива… Дедушка, беспрестанно ворчавший на бабушку, придирался иногда и ко мне, когда я что-нибудь уроню или переставлю, но его гнев ограничивался одним ворчаньем…
Ему было лет 60; он был высок и страшно худ. Щеки впалые, ноги похожие на сухие прутья; нос длинный-предлинный, как будто тоже от худобы погнувшийся немного накриво, маленькие глаза, огромный рот, голова небольшая, покрытая жидкими русыми волосами почти без седин, -- вот его фигура. Бороду брил он только раз в неделю -- из экономии, и оттого еще страшнее казался с первого взгляду. Походку имел скорую и шагал очень широко; словом, он очень походил на Дон-Кихота, за исключением спокойного и величественного выражения в лице; дедушка был труслив, как ребенок… Лет десять ходил он в одном и том же бараньем тулупе, покрытом зеленой нанкой, которая превратилась в черную с блестящим отливом; а от меху остались только клочки; телесного цвета нанковые панталоны, завязанные внизу тесемками, толстые чулки и неуклюжие туфли вроде калош -- вот его костюм. Но особенно кидался в глаза его исполинский галстук, делавший шею дедушки обширнее его талии. Сделал его сам дедушка в припадке белой горячки, когда ему чудилось, что какие-то бесы хотели его задавить. Галстук отличался необыкновенной толщиной и упругостию, которая назначалась задерживать действие враждебной веревки, если б ее накинули дедушке на шею. С тех пор он уж никогда не снимал спасительного галстука, а если шел куда-нибудь, то повязывал на него косынку. Впрочем, такие случаи бывали очень редки. Он не выходил из дому больше двух раз в год, боясь оставить свою кровать, в которой заключалось все его сокровище. Вышедши по болезни в отставку с пенсионом, он стал копить деньги и прятал их под тюфяк в старые ноты. Опасаясь, что украдут его деньги и выпьют ром, он никому не позволял прикасаться к своей кровати, которая стояла у самой печки. Натопив печку до последней крайности, он закрывал ее с огнем и растягивался во весь рост головой к печке, кряхтел от удовольствия и скрипел зубами… Он не знал угара и не верил в его существование, и когда бабушка лежала без памяти, он приписывал ее головную боль вину, ворчал, бранился, а сам тихонько тянул ром из бутылки, спрятанной в кровати. Начав копить деньги, он стал прижимать бабушку; вынув синюю ассигнацию на расход, он клал ее на стол возле себя и дразнил ею бабушку, говоря, что у нее глаза запрыгали при виде денег. Проворчав часа четыре, он наконец отдавал деньги, но весь тот день попрекал ее, что она его разоряет.
Дедушка занимался и чтением, но читал постоянно одну книгу: Брюсов календарь. Приставив к одному глазу зажигательное стекло, а другой прищурив, он держал книгу четверти на две от себя и читал мне вслух, что "такая-то отроковица, родившаяся между пятнадцатым такого-то месяца и пятнадцатым такого-то, упряма, мотовка, любит рыбу, склонна к неге; снаружи духовного поведения, но внутренно жестокою заражена любовью. Вышед замуж, не будет мужа любить, но последует прежней склонности", -- и восклицал: "Вот портрет твоей бабушки!.." Я просила прочесть толкование на день его рождения; в пылу своей горячности он начинал: "Отроче, родившийся от пятнадцатого октября до тринадцатого ноября: тот бывает холоден и влажен, натуру имеет женскую, притом скуп и жесток во гневе…" -- Ну, это хочешь верь, хочешь не верь, Наташа.
– - И дедушка закрывал календарь или возвращался к бабушке, доказывая мне, что слова: "жестокою заражена любовью" намекают на ее страсть к вину.
Дедушка всеми силами старался помешать бабушке лечь спать после обеда. Видя, что она скоро уберется в кухне, он кидался на большую кровать с ситцевыми занавесками, которая в старину была их брачным ложем, и с наслаждением ждал появления бабушки… Увидав растянувшегося дедушку, я бежала сообщить мое горе бабушке, с которой хотела лечь, чтоб слушать ее сказки и рассказы о прошлом житье-бытье… Что было делать? Как выжить дедушку? Я уходила в его комнату, нарочно с шумом что-нибудь роняла и пряталась за дверь. Услышав стук, он вскакивал
Бабушке было с лишком пятьдесят лет. Ее лицо сохранило еще признаки прежней красоты, несмотря на долгие труды, нужду и вино, к которому приучило ее горе. Родные дети обращались с ней и с дедушкой с презрением. Иногда, выведенная из терпения их грубостью и ворчаньем мужа, она выпивала лишнюю рюмку и грозилась всех прибить, но даже и в такие минуты она ласкала своих внучат, приговаривая:
– - Знаю, все знаю, Наташа, мать и отец вас не любят, все мои дети злые, а я бедная… -- И тут она плакала, а от слез переходила к угрозам:
– - Я их всех прибью! Вишь, ругаться пьяницей, да я хоть и пьяница, а не стану мучить родных детей. Небось, выкормила на свою же шею злодеев!
Она изменила голос и продолжала:
– - "Вы нас срамите -- мы вас знать не хотим!.." Да я вас сама знать не хочу! Ах вы, бессовестные! Я, бывало, за столом по неделе кроме черного хлеба ничего не видала да дрогла в холодной комнате с шестерыми детьми мал мала меньше, тут рад бог знает чего выпить, лишь бы согреться. Бывало, Наташа, соседка услышит за стеной, что я плачу вместе с грудным ребенком, придет с рюмкой, да и упросит выпить: говорит, молока больше будет и ребенок перестанет плакать. Ну, и выпьешь: в самом деле станет теплее, и заснешь крепче. А как ваш дед-то придет тоже весь закоченелый, у него не то, что у вашего отца с матерью, шуба не шуба, а просто фризовая шинель была, да ты знаешь ее, Наташа.
– - Знаю, бабушка; с воротничками?
– - Ну да! Так вот он в мороз-то в ней ходил; день-то и вечер проиграет в оркестре, а ночью побежит куда-нибудь на бал играть, и веришь ли, часов в пять ночи бог знает откуда придет пешком, извозчика не на что нанять. Вот бы согреться, отдохнуть, а комната холодная, высечешь ему огня да зажжешь огарок, нарочно для него берегла, а вечер без огня просидишь. Сам-то от холоду ничего не может взять, хлопает, хлопает руками -- насилу отогреет. Вынешь ему из печки чуть теплые щи, либо каши, что от детей останется. Разденется и станет есть, а мне-то глядеть на него жаль, такой худой-расхудой… Бывало, спросит: "Настя, ты ужинала?" -- "Да, ужинала", -- а сама думаешь: как же! если б поела, так тебе-то нечего было бы перекусить… Дед-то ваш, Наташа, не был прежде такой злой, ей-богу, правда! "То-то, скажет, Настя, я мог бы и так лечь, у меня есть чем погреться". Вынет из кармана шинели бутылочку, выпьет и мне поднесет, говорит: "Хлебни, Настя, согреешься". Сперва, бывало, рот так и зажжет от одного глотка, а потом и рюмочки по две пивала. Слава богу, выкормила всех на свое горе. А как замуж выдавала вашу-то маменьку, вот-то мы работали -- день и ночь: все мне хотелось сделать получше, а теперь она тоже меня гонит, как придешь в залу: "Подите, маменька, в детскую, вам там пуншу сделают". Лучше не срамила бы меня при всех… А вот еще злодей-то, дядя твой, как захворал оспой, -- он не был такой рябой, мальчик был славный, оспа, кажись, и душу-то ему испортила, -- вот натерпелась-то горя твоя бабушка! Дед-то сколько денег потратил, все дарил фельдшера. А вишь, выкормили какого живодера; да если б я знала, что он будет такой, так я б его сама своими руками задушила, прости господи!
Бабушка подходила к шкафу, наливала себе рюмочку, выпивала залпом, морщилась и продолжала:
– - Ох, Наташа, было плохо твоей бабушке: бывало, уложишь детей спать, а сама сидишь, спать не можешь, так сердце и ноет: что-то больной сын? Ведь один только и был мальчьк, а то все девочки. Заложишь гвоздем дверь; замка-то совсем не было; до нас тут жил какой-то сапожник -- замок-то, верно, его мальчишки сорвали да продали. Стала я просить новый У домового хозяина, а он говорит: "Да что у вас красть-то?" Правду сказать: бедно жили! Жалованье маленькое; нужно чисто одеваться, просто хоть с голоду умирай, не то что ваша мать с отцом!.. Детское белье, кой-какие платьишки старые, теплый капотишко, да и тот на плечах, -- смерть, бывало, холодно зимой-то, -- вот и все богатство… А все-таки чуть грех не вышел… Раз вечером сижу одна и слышу какой-то шорох. Дом-то был гадкий; кто тут не жил? И татары, и жиды, даже беглые дня по два приставали. Вишь, дом-то застроили большой, да до половины дошли и остановились -- господь их знает, капиталу ли нехватило, тяжба ли завязалась; так половина и стояла без окон, там и целая шайка разбойников могла спрятаться. Мастеровые жили разные и словно разбойники ходили по двору, а двор-то был проходной, поди сыщи вора! Лестница деревянная, -- вишь, каменной-то не собрались сделать, -- подгнила, развалилась, и мы с другими жильцами ходили по стремянке месяцев шесть, уж насилу сделали потом из старых досок лестницу, почитай, не лучше стремянки. Бывало, станем жаловаться хозяину: ходить, мол, нельзя, а он свое: "Важные господа! И так влезут, как поесть самим да детям захочется!.." Просто разбойник!.. Раз было вздумал меня обнять, да я его порядком проучила. Иду вечером из лавки, в одной руке кувшин с квасом, в другой детям патоки несу, только что хотела ногу занести на стремянку -- глядь, красная рожа стоит тут. "Куда изволили ходить?" -- "В лавочку".
– - "Вы, говорит, напрасно себя мучаете; вы такая красивая; да и муж-то ничего не узнает, а я вам дам квартиру сапожника за ту же цену и лестницу сделаю…" А сам так вот и лезет ко мне. Я ему говорю: "Оставьте меня, ничего не хочу от вас", а он как схватит меня да как чмокнет в щеку. Мне так стало гадко, что я б его на месте убила; говорю: "Ах ты, старый грешник, я вот и бедная, а с такой рожей знаться не хочу!" да как плесну ему в лицо квасом, а сама ну карабкаться на стремянку. Он ну чихать, кашлять и тоже за мной, да я молодая-то проворней была, успела до дверей добраться, а он до половины долез и испугался, да ну меня ругать на чем свет стоит. Ты, говорит, такая и такая; погоди, говорит, проучу тебя, моя голубушка, будешь меня квасом обливать; я, говорит, и стремянку-то отниму, да и посмотрю, как ты запоешь, как твои волченята захотят есть. Ни жива ни мертва пришла я домой: дети просят пить, а у меня в кувшине только на донышке, итти в лавку опять боюсь, думаю: как он и в самом деле стремянку отымет, я и останусь внизу. Насилу уняла детей, уж поскорее им чаю с патокой сделала, так замолчали.