Семья Тибо (Том 3)
Шрифт:
После того, как в вазе не осталось больше персиков, она заставила Жака сложить свою салфетку и дала ему кольцо Даниэля. Затем взяла его за руку, как, бывало, брала брата, и повела в свою комнату.
Проходя мимо гостиной, дверь в которую была приоткрыта, он заметил рояль, освещенный в этот момент солнечными лучами... Он остановился и сказал, уступая внезапному побуждению:
– Женни, сыграйте мне... знаете... ту вещь... Ту вещь, которую вы играли... когда-то.
– Какую?
Она отлично понимала какую. Но ее охватила дрожь при этом мучительном напоминании об их лете в
– О, Жак!.. Только не сегодня...
– Сегодня!
Она отворила дверь, подошла к роялю и покорно начала "Третий этюд" Шопена, напоминавший ему один из самых смятенных, самых безнадежных вечеров его жизни.
Скрестив руки, он стоял в тени позади нее, чтобы она не могла его видеть. Время от времени он смыкал веки, стараясь сдержать слезы, и с изнемогающим от нежности сердцем слушал, как дрожит в тишине эта песнь тоскующего блаженства. После заключительных нот она поднялась с места, выпрямилась, отступила на шаг и, остановившись возле Жака, прижалась к нему.
– Простите меня, - шепнул он незнакомым ей тихим и страдальческим голосом.
– За что?
– спросила она с испугом.
– Мы могли быть так счастливы, и так давно уже...
Она вздрогнула и быстро зажала ему рот рукой.
Стеклянная дверь была открыта. Женни мягко увлекла его на балкон. Вершины деревьев бульвара образовывали под ними плотный зеленый ковер, из-под которого время от времени доносились, словно чириканье стаи воробьев, крики невидимых детей. Вдали виднелась зелень Люксембургского сада, покрытая уже тем бронзовым налетом, который предвещает близость осенней ржавчины.
Жак безучастно смотрел на сияющую панораму, раскинувшуюся перед ними. "Мюллер, должно быть, уже выехал из Брюсселя", - подумал он. Он не мог думать ни о чем другом.
Женни, стоявшая подле него, мечтательно прошептала:
– Я знаю каждое дерево... А под этими деревьями знаю каждую скамью, цоколь каждой статуи... В этом саду все мое детство...
– Помолчав, она добавила: - Я люблю вспоминать... А вы?
– Нет, - ответил он резко.
Она быстро повернула голову, бросила на него опечаленный взгляд и заметила осуждающим тоном:
– Даниэль тоже.
Он почувствовал, что должен объяснить ей, и сделал над собой усилие.
– Для меня прошлое есть прошлое. Каждый прожитый день падает в черную яму. Мои глаза всегда были устремлены в будущее.
Его слова задели ее больнее, чем она решилась бы признаться: настоящее для нее значило мало, а будущее не значило ничего. Вся ее внутренняя жизнь почти исключительно питалась воспоминаниями.
– Этого не может быть. Вы говорите так, чтобы показаться оригинальным!
– Показаться оригинальным?
– Нет, - сказала она, краснея.
– Я не то хотела сказать.
– Она на минуту задумалась.
– Не испытываете ли вы по временам потребности... обманывать ожидания людей? Разумеется, не для собственного удовольствия. Но, может быть, для того... чтобы легче ускользнуть от них... Нет?
– Как это ускользнуть?
– Он подумал и признался: - Да, пожалуй... Для меня и в самом деле невыносимо чувствовать, что у людей есть обо мне сложившееся мнение. Они
Он заметил, что Женни заставила его оглянуться на себя, чего он, конечно, не сделал бы сам, и был ей благодарен за это. Он упрекнул себя за то, что оскорбил ее чувства, рисуясь своим глупым пренебрежением к сентиментальным воспоминаниям. Он крепко прижал ее к себе.
– Я огорчил вас. Как это глупо!.. Но нервы сейчас так напряжены... Вдруг он улыбнулся.
– А кроме того, чтобы уменьшить мою вину, давайте скажем, что Женни... чрезмерно чувствительная девочка!
– Да, это правда, - сейчас же согласилась она, - чрезмерно чувствительная!
– С минуту она сосредоточенно думала.
– Я чувствительная, но тем не менее я вовсе не добрая.
Он улыбнулся.
– Нет. Нет... Я хорошо знаю себя! Я часто поступаю так, что может показаться, будто я добрая, но в действительности это неправда. Просто я подчиняюсь рассудку, силе воли, чувству долга... Я совершенно лишена настоящей доброты - природной, стихийной, бессознательной... Доброта, какая есть, например, у мамы...
– Она чуть не добавила: "У вас". Но не сказала этого.
Он бросил на нее удивленный взгляд. Что-то в ней как будто внезапно отгородилось от него каменной стеной. Никогда Женни не бывала в его глазах более таинственной, чем в те минуты, когда пыталась вслух разобраться в себе. Тогда лицо ее застывало, взгляд делался жестким, и Жаку казалось, что он теряет связь с ней, что перед ним какое-то окаменевшее, сопротивляющееся, замкнутое существо - загадка, секрет которой задевал его мужское самолюбие.
Он проговорил серьезно.
– Женни, вы словно остров... Радостный остров, залитый солнцем... но недосягаемый!
Она вздрогнула.
– Зачем вы говорите это? Вы несправедливы!
Какое-то мрачное дуновение прошло между ними, и она почувствовала леденящий холод. Несколько мгновений оба молчали, стоя рядом, наклонившись над перилами балкона, отдаваясь каждый своим непроницаемым мыслям, своим тревогам.
Два удара, медленные, отдаленные, раздались на башенных часах Сената. Он посмотрел на свои и выпрямился.
– Два часа!
– И, повинуясь своей навязчивой мысли, добавил: - Мюллер уже в пути.
Они вернулись в комнату. Он не предложил ей идти с ним, и она не заговорила об этом. Тем не менее это настолько подразумевалось само собой, что он не удивился, когда, убегая в свою комнату, Женни сказала:
– Одну минутку... Я сейчас буду готова.
В "Юманите", куда Жак решился зайти вместе с Женни, он прежде всего осведомился у Рабба, которого они встретили на лестнице, что сделано в связи с предстоящим приездом германского делегата. Мюллера ждали с бельгийским поездом, который прибывал в Париж в начале шестого. Чтобы принять его, в одном из залов Бурбонского дворца было назначено на шесть часов вечера совещание социалистической фракции. Предполагали, что это совещание, ввиду его особой важности, затянется до поздней ночи.