Сэр Гибби
Шрифт:
Следующей зимой после смерти отца Гибби, бродя, как всегда, по городу, наткнулся на неё неподалёку от её нового пристанища. Теперь от вежливого обращения «миссис» не осталось и следа. С фамильярностью, граничащей с презрением, все вокруг называли её тёткой Кроул. Повстречавшись с ней, Гибби охотно последовал за ней домой и потом часто заходил в пансион, потому что не питал никакой неприязни к самой тётке Кроул, а боялся лишь её прежнего заведения. Он страшно удивился, когда услышал из её уст те самые слова, за которые она когда–то так сильно ругала своих гостей.
Однако Гибби привык принимать всё как есть и нисколько не сомневался в её дружбе, даже когда она была особенно не в духе и одно–два таких ругательства перепадали ему самому. Однако больше всего ему нравилось бывать у тётки Кроул потому, что почти все матросы, заходившие туда, были весёлыми, открытыми и щедрыми людьми и Гибби быстро стал среди них всеобщим любимцем. Вскоре, закончив
Если вы подумаете, что я неверно изображаю человеческую сущность и сильно перегибаю палку, описывая этого мальчугана, я отвечу, что, скорее всего, вам просто не доводилось пока встречать подобных людей. Признаюсь, такой ребёнок — большая редкость, но редкость хорошая, добрая, а значит людям особенно необходимо с ней познакомиться. И хотя добро встречается в мире гораздо чаще, чем зло, высшее благородство, являющее в себе самое удачное сочетание наилучших человеческих качеств, попадается чрезвычайно редко. Например, любовь встречается в мире чаще всего остального, но встретить поистине благородную любовь или человека, в котором всё пронизано и превозмогается ею, доводится весьма и весьма нечасто.
Если люди и могут чего–то требовать от своих писателей и художников, так это изображения самых лучших, самых замечательных представителей рода человеческого. Но толпа в один голос требует изобразить ей то, что она и так видит каждый день — и чего, если подумать, вообще не должно было быть! Посмотрите, чего просит толпа, и вы увидите, каким обыденным, узколобым и грубо–неприхотливым являет себя наш век. Мир любит своих — и вовсе не мыслит о том, какими они должны бы быть или могли бы стать, как не думает и о славном грядущем, которое гораздо выше настоящего, но ради которого он, собственно, и существует. Я не думаю, что в этом отношении наш век хуже своих предшественников, но, по–моему, и вульгарность, и некое низменное самодовольство, раздутое до самообожания, сейчас много чаще подают свой голос. Или, скажем, неверие: на деле его, может быть, даже меньше, чем раньше, но оно стало весьма чётко и осознанно выражать свои воззрения, и потому голос его звучит всё громче и повелительнее.
Но чего бы ни требовал сей век от своих художников, я всё равно буду стоять на своём: мы должны показывать ему таких людей, в которых самые обыкновенные добрые качества развиты до необыкновенной, исключительной степени. И делать это нужно не потому, что такие характеры встречаются редко, а потому, что они вернее отражают суть истинной человечности.
Неужели я должен считать подлинно человеческими чертами те уродства, те пристрастия, которые со временем грозят уничтожить самое имя «человек» и лишить людей их изначальной сущности, если только те не опомнятся, не очистятся и не изгонят зло из своей среды? Признав подобное, я признаю, что дом, разделившийся сам в себе, всё–таки способен устоять. Но именно благородство является подлинно человеческой чертой — благородство, а не его противоположность. И уж если я должен показывать читателю людскую низменность, то пусть перед его взором одновременно встанет и иная картина: то, каким может и должен, в конце концов, стать настоящий человек!
В наши дни каждый, ничуть не удивляясь, признаёт любые
Вряд ли мне нужно пояснять то, что, наверное, и так уже ясно из моего рассказа: Гибби оставался честным и чистым благодаря тому, что в нём всегда пульсировала и жила удивительная, редкостная любовь к себе подобным. Человеческое лицо было для него лучшим украшением вселенной. На самом деле, это чувство заложено в каждого из нас с самого творения, но в характере Гибби его было видно с первого взгляда: обычное человеческое качество засияло в нём с поразительной силой. Гибби не знал другой музыки, кроме мужских и женских голосов; по крайней мере, никакая другая музыка не проникала так в его сердце. Конечно, он слышал пока совсем немного. Почти каждый вечер пьяные матросы орали при нём корабельные песни, а по воскресеньям он иногда пробегал мимо дверей, за которыми слышалось пение псалмов. Но ни то, ни другое, пожалуй, нельзя было назвать музыкой. Гибби случалось видеть, как люди победнее вывешивают на окно проволочную клетку с канарейкой или соловьём, но он слишком нежно любил своих меньших братьев, чтобы радоваться их принуждённому пению. Человеческий птенец слишком ценил свою свободу и потому не мог радоваться песне маленького пернатого собрата, который эту свободу потерял. И поскольку Гибби ничем не мог ему помочь, то обычно, завидев очередного чирикающего пленника, поскорее убегал прочь. Иногда, правда, он останавливался и пытался как–то утешить бедного заключённого, а однажды его даже поймали за руку, когда он уже собирался открыть дверцу и выпустить на свободу канарейку, чья клетка висела у входа в лавку. Будь это не Гибби, а кто–то другой, ему бы точно попало на орехи. А так хозяин птички только улыбнулся несостоявшемуся избавителю и перевесил клетку повыше. В Гибби жила страстная любовь и привязанность ко всему живому, всё время находившая себе выход то в одном, то в другом. Его руки и сердце были слишком заняты добром; так стоит ли удивляться тому, что зло просто не находило в них места?
Одним весенним вечером Гибби вошёл в общую гостиную пансиона тётки Кроул и впервые увидел там чернокожего матроса, которого все вокруг называли Самбо. Он тут же буквально влюбился в его большие, тёмные, сияющие глаза и в белоснежные зубы, то и дело сверкавшие в добродушной улыбке. Самбо только что сошёл на берег и ждал следующего корабля, а пока решил обосноваться у тётки Кроул. Гибби попытался с ним познакомиться, Самбо тут же откликнулся на его приветливость, и через несколько дней между ними возникла крепкая дружба. Вскоре Самбо уже относился к маленькому беспризорнику с неизменной любовью и нежностью, и Гибби платил ему той же монетой.
Этот негр был невероятно сильным и мускулистым человеком, подобно многим из своих чернокожих собратьев, и его было так же трудно разозлить, поскольку с африканской кровью он унаследовал порядочную долю выношенного и выстраданного долготерпения. Он добродушно выносил даже тех, кто относился к нему особенно презрительно и с ещё большим высокомерием, чем чёрные обычно терпят от белых, а когда самые грубые и жестокие городские мальчишки дразнили его, он только сверкал зубами и улыбался. Видя его кротость, люди сварливые и недружелюбные потихоньку наглели и часто как будто нарочно испытывали его терпение. Но пока их нападки ограничивались обыкновенной грубостью, дерзостью или даже явным мошенничеством, Самбо выдерживал всё это с удивительным спокойствием. Однако вскоре оказалось, что у его терпения тоже был свой предел.
Однажды вечером все посетители тётки Кроул играли в карты, а Самбо сидел рядом и смотрел. В какой–то момент игра приняла забавный оборот, Самбо рассмеялся, и тогда один малаец, которому сегодня особенно не везло, разозлился и обругал его. Другие игроки тоже запротестовали и закричали, что нечего смеяться, коли денег на кон не положил, и начали требовать, чтобы Самбо тоже сел играть с ними. Не знаю почему, но он не захотел, а когда на него начали нажимать, решительно отказался. Тут народ и вовсе обиделся, а поскольку большинству из них надо было буквально полсекунды, чтобы неудовольствие переросло в возмущение, ярость и жестокую месть, в кабаке тут же завязалась страшная драка.