Серафим
Шрифт:
– Магдалина… Родная… Спасибо… Ты умастила Меня… к погребенью…
Она плачет сильнее, спина ее вздрагивает. Он кладет ладонь на ее голое яблочное плечо. Под Его пальцами – ее жемчужная низка. Пальцы гладят живой жемчуг. Пальцы жемчуг ласкают. Пальцы говорят ей: не бойся, родная, никогда ничего не бойся.– Рада угодить Тебе, Господи, – неслышно шепчет она.
Непотребная девка, думает хозяин в бешенстве, да они знакомы! Тоже, видать, с ней переспал… в ночлежке для бродяг… а то и под забором… под камнями в пустыне… на раскаленном или сыром после дождя песке. Она снимает с шеи ожерелье. Обкручивает жемчугами Его ноги.– Господи… Ты – жемчуг сердца моего… Прими дар… Прости… Прости меня…
– Я прощаю тебя, – говорит Он негромко, но хозяин слышит. – Я прощаю тебя навсегда. Ты уже в свете и славе. Грехи твои сгорели в огне. А ты сама стала святым огнем. Руки твои огненные, любимые. Глаза твои…
Хозяин кричит:– Гость! Удивляюсь тебе! Что ты прощаешь продажной женщине, уличной потаскухе?! Она жила в грязи и будет жить во грехе! Гони ее вон! Ногой гони! Слуги мои сейчас вытолкают ее на двор поганой метлой! Она мешает нам пировать!
Мужчина обернул голову к хозяину. Девка плакала, стоя перед медным тазом на коленях. Жемчужины сияли лунно, обернутые вокруг мокрой щиколотки гостя. Гость положил руку ей на затылок, на золотую, чисто вымытую щелочью голову, и девка вздрогнула всем телом.– Ты не дал целованья Мне, когда я переступил твой порог. Лишь с любопытством глядел на Меня. А она целует Мне ноги. Ты не дал Мне с дороги чистой воды, чтоб умылся Я и омыл ноги и руки свои перед трапезой. А она облила Мне ноги миром, умыла слезами, отерла волосами! Ты приготовил еду, чтобы мы ели и наслаждались. Еды у тебя
– Правда… – кивнула она. Извернула голову. Прижалась щекой к Его руке.
Сговорились, зло думал хозяин, сговорились… Он все еще держал в руке чашу с вином, что угодливо налил ему слуга.– Я пью за то, что ты у меня в гостях сегодня! – крикнул богач, криком зло свое, как клетку с попугаем – платком, закрывая. – Будь здоров! Неси людям мудрость! Ты учитель! Неси людям силу! Ты добрый врач!
– Я не врач, – сказал гость очень, очень тихо, хозяин еле услышал. – Я – Сын Человеческий. Я Сын Отца Моего. Кто видел Меня – видел Отца.
Хозяин ничего не понял и выпил вино залпом. Мудрецы всегда говорили непонятно и коротко, зло подумал он – и хлопнул громко в ладоши.– Слуга! Еще налей!
Слуга разлил черно-синее вино в золоченые тяжелые чаши. Гость взял чашу, пригубил из нее – и поднес чашу позорной уличной девке, сидящей на полу у ног Его.– Пей, – прошептал. – Пей, прощенная. И помни о Крови Моей.
Протянул руку и отщипнул от лепешки, лежащей на блюде.– Ешь. Ты голодна. Ешь…
Она ела, обливая хлеб слезами. Хозяин сидел неподвижно, чувствуя, как болит от неутоленного желанья пах. Стискивал в злых пальцах железную женскую грудь золоченого кратера.– И – радуйся…
– Я радуюсь Тебе, Господи, всегда, – сказала она с набитым ртом Иисусу, по-детски, смешно облизнув пальцы, а Он светло, светлее всех горящих свечей, улыбался ей, навеки любимой. Пахло миром, и вились длинные дымные усы благовоний. Пахло синим дамасским вином. Пахло морем и рыбой из распахнутой двери.
РАССТАВАНИЕ ДУШИ С ТЕЛОМ. ИУЛИАНИЯ Яво в больничку отвезли. Я занемогла. Кабытдо душу из миня вынули. И сожгли, пепел по ветру развеяли. Не желала ни исть, ни пить. Кирка в хлеве мычит – я не могу встать, подойтить. Лягла на лавку и ляжу. Старым шобоном прикрылася. Даже по нужде вставать перестала. Перестала выходить вода из миня. Сначала слыхала крики зверей моих. Котик мяукил громко, громко. Исть просил. Потом мяуки умолкли. Знать, ушел коток. Мышек ловить… пропитанье в чужом дому шукать. Шурка тожа мякала. Мяк, мяк… и котятки маленьки вторят: мя!.. мя!.. Ну што мя-мя… Я-то ляжу как бревно. Хуже бревна… Слышу, и Шурчонок примолк мой. Видать, за шкирку котят ухватила – и куды-та перетащила. В место сытное… там, игде – яда… Яда… Яда… Всяму живому надоть исть… А я уж – не могла. Ни исть, ни готовить. Все. Отготовилася, мать. Видеть перестала. Веки не поднимаюцца. Красны пятна перед глазами закрытами. Ляжу и молюся. А потом и на молитву сил не стало хватать. Как косой скосило миня. Как косой… на сенокосе… Ну ладноть, кошки живучи, они сибе место ново – найдут… А вот собаконька моя!.. как ты-то будишь, родна?.. Стенюшка мой?.. Кто вынесет сахарну косточку, мясца кусманчик?.. А?.. Где ты, собаченька… и не повизгиват… Молчанье, молчанье стояло в избе. И пахло вкруг миня пустотой, зямлей пахло, я чуяла энто. Корова да собака, они вить без хозяина, без хозяйки – и помереть могут…– Помираю я, звери мои, – грю, – помираю… Смертушка пришла… Вот она, мирна, тиха…
А игде Никитка был? А Никитки – и след простыл… Я все ляжала незряча, все звала тихохонько: Никитка!.. Никитка!.. – а ни ответа, ни привета. Никогошеньки… Ушел Никитка. Или – взяли яво. Энти. Опять. Из детдома… Ну, думаю, пристроен парнишка… Сыночек наш… Все под присмотром… Правда ж, детскай дом – это ж не дом родной… Как в дому-та яму было с нами хорошо… привольно… ласка наша, радость, еда… Уж так яво мы с батюшкой цаловали-обымали… Солнушко наше… Заходит мое сонце, бормотала я сибе под нос, заходит, заходит… Силы терялися. Душа с телом расставалася. Так вот как, думала я, она, душа-та, улетат – тихо да медленно, постяпенно… а я-ти думала – быстренько!.. раз-раз, и крылушки распустила, и порх!.. Не-е-ет, не-е-ет, медленно все… нежно… приуготовлят нас Господь, значитца… Однажды скрипнула калитка. Ктой-то в дверь избы поторкался. Торк, торк! – а я ляжу молчу. В комок сжалася. Отворять идтить?.. Сил нет. Кончилися. Поторкалися так, пошоркалися за дверьми – и ушли. А до миня тольки потом дошло: не взошли в избу потому, што миня заперли – снаружь… Ктой-то ушлай запер, не Серафим, не-е-ет… взяли у няво ключ да замкнули… не догадалися, што я тута, в избе… Вот и славно. Вот и все легше будит мине помирать. Вся живность пропала; все живое ушло. А я ищо жива. Жи-ва-а-а-а-а-а-а… И выдохну, а вздохнуть-та и не хочу. Да, все ушло. Все ушли. Нет! Не все. Попугайченька мой краснай, Яшка, ах ты, красна рубашка… Глаза мои закрыты, а он откуда-то спорхнул – и на лицо мине – сел. Коготочки яво на подбородке своим – чую. И клювом своем крючкастам – клюк! клюк! – мине брови клюет, волосы клюет, прощацца, значитца… Цалует… А сил нет уж руками взмахнуть, яво по спинке погладить… яво за грудку красну обнять… Яшка, грю, Яшка, красна ты моя рубашка, да как жа я люблю тибя, парень мой дорогой, в краснай рубашоночке… хорошенькай такой… И вижу вроде как зверха откуда-та, с высоты: красна птица сидит, крылья раскрылила, будто б кровищи зверха на рожу мине вылили, али краски масляной, густой, она и застыла, – крылушки раскровянила, распластала, разняла, обняла мое лицо морщинисто, грешно, стару морду мою, коряву, алы крылья широко разлапила, и ими – порх! порх! – взмахнула надо мной беспомощно, прощально… раз, другой… и головеночку набок повернула птица, и застыла. Красны крылья умолкли; не трепещут. А я пялюся на красново мово попугая с-под потолка, да и не пойму: откуда ж я на няво гляжу-та?.. што со мной-та стряслося?.. игде я?.. под лампой, под абажуром летаю?.. и зачем я тута?.. и для чево?.. ох, Господи, Господи… Ляжит краснай попугай. Обнимат миня за мертво лицо. И сам бездвижнай. И золотой, с синим ободом, глаз яво – закрыт, подернут плевой сизой. И я понимаю внезапно, и навсегды: это ж я сама умерла, Господи, это Царствие мине Небесное, это ж я сама ляжу на лавке, вытянулася, кочерьга, под старым шобоном, а красна, любима птица моя мине собою, своем тельцем алам, нежнам, теплам, своеми перышками краснами-малиновами, своем сердечком птичьем, своем клювом кривым как клещи, шаловливам да поцеловнам, лицо мое грешно, глаза мои солены навек закрыла. РАССКАЗ О ЖИЗНИ: СЫН НИКИТА Я родился, мне сказали в детдоме, от говорящих родителей. Ну, то есть, они у меня нормально говорили, как все люди. Понятно все говорили. А я родился какой-то не такой, я плохо слышал, и рот меня не слушался, и меня кто-то, это я смутно вспоминаю, все время бил по лицу, по голове и орал: повтори! Повтори, что ты сказал! Повтори! Я повторял, а я у меня не получалось. Тогда меня опять били. Еще помню запах такой, острый, противный. На столе однажды лужа такая прозрачная растеклась, и рядом валялась бутылка опрокинутая. А я ростом меньше стола был, к столу подковылял, лужу эту гадкую понюхал и лизнул – ну, интересно же было, чем это воняет так. Лизнул, потом глотнул – и закашлялся! И глаза на лоб вылезли! А тут за спиной моей опять кто-то дико, жутко заорал, и опять меня били. Били так, что я потом забыл, где я и кто я. Все тьмой заволокло. Будто платок на меня набросили, как в детдоме на клетку с желтой канарейкой тетя Надя Масленова набрасывала. А потом очухался я. Люди чужие вокруг меня, я их не знал. Это я уже в нашем детдоме был. Ласковые все, никто меня не бьет, не мутузит. И кормят хорошо. Я такой еды не ел давно. Говорят мне, и я по губам понимаю: ты теперь будешь тут жить, и теперь тебя никто не обидит. И так я хорошо жил в детдоме. Меня в шашки играть научили. Я уже со всеми песни пел, рот шире всех разевал, хоть и не мог слова выговаривать, как все дети. А– Валя… Валя… Здравствуй…
– Здравствуйте, батюшка, – сказала Валя, задыхаясь, топоча мелко и крепко – сбивая с сапог налипшую грязь, – с выздоровленьицем вас!
– Где Настя?! – крикнул я.
Так густо, стыдно, жалко я никогда не краснел. Краска проела мне щеки и грудь и вышла наружу липким потом.– Вона… О своей зазнобе сначала… А о своих-то ни слова…
Валя повернулась уходить. Я схватил ее за руку. Она выдернула руку. Снова развернулась ко мне своим грузным, квадратным и приземистым, как старая печь, телом, обряженным в пестрый куриный ситец и в старую телогрейку.– На ключ! Держи! – Валя ткнула мне в руку ключ от моей избы. – Похоронили твою хозяйку! Отпели матушку, все по-христиански, и без тебя отпели! Отец Андрей из Воротынца приезжал на отпевание! И без тебя справились!
Чугунный ком рос внутри, давил сердце. Я медленно, как во сне, перекрестился. Я еще не понял, что произошло.– А Никита… где? Кто его приютил?
– Пропал твой Никита! Пропал! Исчез! Как и не было Никиты! – закричала Однозубая Валя. Я глядел на грязь у нее на сапогах. Глядел на землю у нее под ногами. – Сгинул!