Сердце и камень
Шрифт:
— Олекса, что было бы, если бы ты мне наедине попался?
— Повесился бы, Галочка, ей-богу, повесился! — отделался он шуткой.
Галя любит рассказывать о школе, о своих уроках. Не завидует Олекса ее ученикам. «Ох и сорвиголовы, ох и неслухи, — жалуется Галя. — А один так словно вьюн. «Петренко, — говорю, — не оглядывайся». И только глаза в журнал, он уже раз — и в чужую тетрадь. Тогда подхожу, беру его за руку выше локтя да как стисну. «Ты будешь, Петренко, оглядываться?» А то повезла их в прошлом году в Моринцы, на родину Тараса Шевченко. Набралась горя. Тот заблудился, тот отстал. А улеглись спать, — мы в школе
Галя — новогребельская. Здесь она работала, институт кончала заочно. «Это ли тот человек, к которому советует приглядываться Федор Лукьянович?» — украдкой ощупывает насмешливым взглядом Галю Олекса.
«А может, эти ее россказни, шутки — еще не вся она? — вдруг вспыхивает в голове Олексы блуждающий огонек. — Иначе за что же ее любят дети? Идет из школы, будто маком ими усыпанная. Рассказывает, как намучилась в Моринцах. А нынешним летом в Киев учеников возила. Да, наверное, в ней что-то есть. Она любит детей, любит свою работу. Что-то есть... И в ней и в Яринке.
Яринка как раз о чем-то спорит с режиссером — завучем школы Иваном Борисовичем. «А я хочу потихоньку войти. Так лучше...», — говорит она. И Олекса мысленно соглашается с нею: так лучше. Он и Яринку боится. Только не так, как Галю. Он часто разговаривает с нею в мыслях. И странные к нему тогда приходят слова. Уже сказанные кем-то или еще не сказанные?
Но иногда, чаще вечерами, представляет он ее иначе. Над речкой, в венке из белых лилий. Она зовет его, манит в густые камыши. А утром просыпается, и ему становится стыдно перед Яринкой и перед Оксаной.
Порой ему кажется, что он любит Оксану, как и прежде, а Яринка — это марево, каприз воображения. Настоящая его любовь — Оксана. Вот они скоро поженятся, и марево исчезнет. Он чувствует, Оксана снова ждет от него того слова, которое он обронил при свидетелях — трех тополях. А ему почему-то не хочется произносить его. И молчать дальше невмоготу. Перед нею, перед собой. Мать Оксаны принимает его как зятя. А ему теперь уже боязно заходить к ним в хату. Приглашают к столу, ставят на стол бутылку. Хотя горилку пьет больше Василь Лукьянович, а Олекса только пригубливает рюмку.
...Оксана наблюдает за сценой из затемненного зала. Через два или три ряда от нее скрипит стулом Рева. От спины и до кончиков ушей — солидность и сосредоточенность. Степан Аксентьевич давно вменил себе в обязанность проверять клубный репертуар. И хоть Олекса ему втолковывал, что автор пьесы, которую они играют, писатель-классик, что они даже по высокому Ревиному указанию не отважатся что-либо менять в пьесе, Рева время от времени не спеша слюнявит карандаш и отмечает что-то в блокнотике («Надо будет — подправим и классика. Классик — это еще не лауреат...»)
Последнее время Оксана сидит в зале не часто. Только когда идет кино или концерт. На собраниях, совещаниях она всегда на сцене, в президиуме. Сначала это было чудно, но со временем она обвыклась и уже не ждет повторного приглашения, идет и садится в первый ряд на облюбованное место. Разве не заслужила?
А позавчера умышленно прошла в президиум мимо Олексы и села за покрытый кумачом стол напротив него. Сидя за столом президиума, старалась отгадать, как чувствует ой себя. Наверное, гордится ею.
Оксане
Действие на сцене приближается к концу, но что-то недоброе предвещает Оксане сердце. И уже не только вещает. Она ловит Михайловы и Аннины слова на сцене, а видит за ними Олексу и Яринку. Ей кажется, что чудесная их игра — не от артистического таланта, а это их сердца. Сердце имеет свою волю, неподвластную чужим словам. Не для режиссера, не для будущих зрителей играет Олекса. И Оксана ловит не столько смысл слов, сколько движения его глаз, улыбки, интонации. И, видно, улавливает это не одна она. Иначе почему бы переглядываться хлопцам за сценой? И Иван Борисович хмурится на мастерскую игру. И только Михайло ничего не видит. Не видит, как крадут счастье. И его и Оксанино. Вот оно, украденное счастье! И кто, кто крадет его?!
Бьет в виски кровь, колотится сердце. Оксана руками сдерживает его. Потом торопливо накидывает на плечи пальто и выбегает на улицу. Холодный туман опустился на землю, липнет к рукам, к лицу. Он, кажется Оксане, окутал и месяц и звезды.
Куда ей идти? Бредет наугад по улице, по холодному колхозному саду, сворачивает к ферме. Красоля узнала ее издалека. Вытянула шею, лизнула руку, глубоко коровьим нутром вздохнула. Словно посочувствовала, поняла ее горе. Обхватив руками Красолину шею, Оксана заплакала тихо, беззвучно. «Сердешна Оксана». Он уже не зовет ее так, ибо теперь она действительно «сердешна» [4] .
4
Сердешна — несчастная, горемыка.
Придя домой, остановилась на крыльце. Ноги не шли в хату. Нет, она должна сегодня же поговорить с ним. Она спросит... А если все правда? Нет, нет, он успокоит ее, это только кажется ей!
Оксана тяжело склонилась на перила крыльца, не отваживаясь искать другого ответа. Хотела сесть, но туман заслезил скамеечку каплями росы. А может, это не роса, может, то яблоня роняет на скамейку слезы? Для нее тоже осень, тоже печаль. Тополя и яблонька — Оксанины свидетели. Оксана часто сидела здесь на крыльце с Олексой, прикрывшись яблоневой веткой, достававшей до крыльца. По крыше крыльца монотонно стучал дождь, а вокруг тьма и шелест дождя в листве. Далеко на горизонте сонно поводила огненной бровью зарница. А в сердце царил покой. Задумчивый летний дождь и теплая ночь отделяют их от всего света. Эти вечера — лучшие в их любви. И их уже не вернешь.
Медленно цедится время. Туман плотнее прилег к земле, теснее обступили Оксану мысли. Откуда-то из тумана — верно, из репродуктора у сельсовета — прорывается и никак не может прорваться песня, плачет одними и теми же словами:
Кличуть: «Кру, кру, кру...» Кличуть: «Кру, кру, кру...»И так ей в эту минуту до боли, до слез, захотелось расправить крылья и полететь вслед за журавлями над землей, над туманами, упасть где-то возле пустынного озера, припасть к теплой волне и плакать, плакать...