Сердце на ладони
Шрифт:
«Всего доброго тебе, Зося. Кончится война, встретимся»,
…Разбудила меня бургомистерша рыданием. Упала на колени перед моей постелью.
«Мужайся, деточка. Бог милосерден, он все видит. Партизаны убили твоего отца».
Я не закричала. Кажется, даже не заплакала. В один миг я все поняла. И в ту минуту повзрослела, должно быть, на двадцать лет. Шептала себе: мужество, только мужество. Молила бога, в которого не верила, дать мне это мужество, чтоб у меня хватило сил все перенести. И молчать. Молчать, молчать!
Ошалевшая
Два агента гестапо везли меня на извозчике по городу. Выражали сочувствие. Я молчала. Домой меня не повезли. Отец лежал уже в вестибюле городской управы. Когда только они успели перевезти и убрать его? Он лежал в своем парадном костюме, в сорочке, которую я за день до того постирала. Только галстук чужой, «бабочка»; папа никогда не носил «бабочки». До войны это было не принято, и мама, наверное, первая посмеялась бы. На лице его застыл покой, ни признака страха, ни страдания. Очевидно, он умер сразу. Только почему-то посинел левый висок. Я спросила у начальника полиции Магнатова, куда попала пуля. Он пожал плечами.
«В сердце. В самое сердце, — ответил тот, что не отходил от меня ни на шаг, — Бандиты стреляли в упор».
Чины «местной власт» — вся эта продажная сволочь — подходили, выражали соболезнование. Раньше они мне казались смешными и глупыми, эти люди. В тот день я поняла, что такое ненависть. О, как я их ненавидела! Мне хотелось плевать в них, бить по физиономиям. Но я молчала. Я должна была молчать.
Когда явился фельдкомендант, защелкали фотоаппараты. Он не подошел ко мне. Соболезнование принес переводчик. Мне запомнился взгляд офицера-гестаповца. Он все время следил за мной, и я поняла этот его взгляд. Какие у него были глаза! Он все знал, и смеялся, злобно, нагло, победоносно. Глаза его смеялись.
Скажите: зачем им понадобилась эта комедия с похоронами?
Зося умолкла и ждала ответа от Шиковича. Ответил Ярош:
— Провокации были разные. В зависимости от фантазии того, кто их организовывал. Бругер отличался фантазией, я знаю.
— В мае сорок третьего Бругера уже не было, — уточнил Шикович. — Начальником гестапо стал Гильберт, штурмбанфюрер.
— Вы тоже подпольщик? — удивилась Зося.
— Нет. Я пишу книгу, а потому должен все точно знать.
Маша, воспользовавшись паузой, предложила:
— Я принесу кофе.
— Да, да, — поддержала Зося.
— Устала? — ласково спросил Ярош.
— Дай руку.
Может быть, потому, что он неожиданно сказал ей. «ты», она покраснела, застеснялась.
Антон Кузьмич встал с кресла, посчитал пульс. И, видно, остался доволен. А Зося, как бы стремясь доказать, что ей это не трудно, начала рассказывать дальше, не обращая внимания на то, что Маша ходит, звенит стаканами.
— Я думала, что мне будет все равно, как похоронят отца, кто похоронит, что будут говорить… Я знала, что это не конец. И готовилась, собирала все силы. Но когда отца несли на кладбище, я увидела, как смотрят люди… рабочие. «Туда ему и дорога!» — вот как они смотрели. Мне стало больно. Очень больно. И обидно. И страх меня охватил. Сердцем я предчувствовала то, что потом
Три дня лежала у Тищенков, обессиленная, простуженная, разбитая. Те двое, мои «опекуны», не выходили из квартиры. Они, Тищенки, вся свора добивались, чтоб я подписала письмо в редакцию, где гневно заклеймила бы как бандитов партизан, которые убили моего отца, невинного человека, занимавшегося только спасением людей от тяжелых болезней. «Почему вы не хотите подписать, панна Зося?» — удивлялись они.
«Партизаны убьют меня».
«Мы вас спрячем в таком месте, куда не доберется Ни один бандит. Не бойтесь».
А жена Тищенки шептала: «Не подписывай. Убьют», — и все уговаривала бежать вместе с ней в монастырь. Глупая, она не видела, как меня стерегут.
Они перевели меня в их немецкий отель. Поместили вместе с какой-то немкой. Пр-русски она говорила плохо, но «обрабатывала» меня основательно, Даже слушала ночью, не скажу ли чего во сне? Потом меня отпустили домой. Они были еще вежливые: «Не будете бояться одна?»
«Не буду».
Надеялись, что ко мне кто-нибудь придет. Может быть, попытаются вывезти в лес. Немалая у них была забота — стеречь меня. Но никто не приходил, и скоро им это надоело. Те же два «опекуна» отвезли меня в гестапо. Допрашивали несколько дней об одном и том же: кто приходил к отцу, с кем он встречался, как жил и так далее. Назавтра то же самое, в другом порядке, чтоб запутать. Потом очные ставки. Кого я узнаю из этих людей? Приводили человек пятнадцать. Я узнала только одну женщину, сестру из детской больницы, но она посмотрела на меня очень враждебно, и я не призналась, что знаю ее. Когда привели Васю, я не могла отрицать наше знакомство. Сказала, что это шофер больничной машины. Вася, избитый, весь синий, приветливо кивнул головой: одобрил мое признание.
«Он часто приезжал к вам?» — спросил следователь.
«Не очень часто», — ответила я.
«Почему в тот день, перед убийством, он приезжал три раза?»
«Привозил отца. Потом картошку. Мешок муки».
«А еще кого?»
«Три мешка партизан», — засмеялся Вася.
Гестаповец ударил его по лицу. Я заплакала. Вася крикнул:
«Ничего, девушка! Не горюй! Мы еще потанцуем на твоей свадьбе!»
Я начала протестовать. Почему меня держат в гестапо? За что? Это бесчеловечно! Такое горе, а меня допрашивают, как преступницу. Я буду жаловаться!
Тогда появился тот офицер, которого я заметила на похоронах.
«Она не знает, почему ее здесь держат? Бедная девочка! — саркастически бросил он по-немецки. Сел за стол, положил перед собой пистолет. Злобно сказал через переводчика: — Хватит этой дурацкой комедии. Ты отлично знаешь, почему тебя держат. Твой отец был связан с партизанами. Ты помогала ему. У вас скрывался комиссар. Мы поймали его. Он во всем сознался».