Сердце: Повести и рассказы
Шрифт:
— Пойдемте туда, — показал Гулевич и зашагал к мостику, проваливаясь в хрупком насте. Я покорно последовал за ним. Выйдя на дорогу, мы пошли в том же порядке — впереди Гулевич, очень быстро, руки за спину и наклонив голову, будто сверля воздух, за ним я, еле поспевая.
Мне было приятно, что поэт именно меня пригласил в спутники для своей прогулки. Да и вообще — я чувствовал себя по-прежнему совсем блаженно.
Торопясь за Гулевичем, вспотевший и задыхающийся от слабости, я ликовал всем своим существом, восхищался всем миром.
Мать честная! — воздух так свеж и пресен и пахнет подтаявшим снегом, степная даль в лиловатой мгле, прохладное
Я расстегнул шинель, сдвинул на затылок жаркую папаху, влажный ветер ласково холодил потный лоб. Мне захотелось сказать что-нибудь радостное своему спутнику, который по-прежнему безостановочно и стремительно шагал вперед.
— Гулевич, подождите!
Поэт остановился и обернулся, поджидая. Я подбежал к нему, собираясь восхититься ясным вечером, степью, прогулкой, всем на свете. Но передо мной возникло неживое бледное лицо с неподвижным взглядом, замкнутым за блестящими стеклышками пенсне. От неожиданности я ничего не сумел сказать и остановился, тяжело дыша.
— Ну, что? — спросил он почти сурово.
— Да вот... погода очень хорошая.
— Да... хорошая. Давайте посидим где-нибудь.
Мы прошли несколько шагов и увидели, что впереди дорога пересекает широкую балку, столбы спускаются в ложбину и там деревянный мостик через незамерзшую быструю речушку. Здесь мы и сели на краю балки, прямо на снегу, свесив ноги по скату. Несколько минут просидели молча, глядя на речку, которая извивалась внизу, изрезанная острыми пальцами ледяной корки, отсвечивающая легкой лимонной желтизной зари. Мне было что-то неловко, чувствовалась натянутость в этом строгом молчании, и я решился заговорить первый.
— Гулевич, почему вы сегодня не прочитали нам «Голгофу»? Ведь вы считаете ее своим лучшим произведением?
Он обернулся в мою сторону, подумал и сказал неожиданно мягко:
— Видите ли, мне трудно было бы ее читать. Прочитать вещь публично — значит, с нею расстаться. А расставаться с этой поэмой мне пока не хочется.
— Значит, и печатать ее не будете? А в Воронеже сказали, что она сохранится даже для далеких веков.
Он усмехнулся. Улыбку его я опять отметил про себя голодной.
— Ну, это я тогда просто ляпнул, не остыв, что называется, от творческого жара. Какие там века! Векам не до наших стишков будет... Пет, эта вещь, пожалуй, не для печати... А вам она нравится?
— Очень нравится! — ответил я восторженно. — По-моему, это лучшее из нынешних стихов, самое искреннее. Только мне многое непонятно... Нет, все понятно, но я не могу понять — почему вы написали так, а не иначе.
Гулевич рассмеялся.
— То есть как же это — так, а не иначе?
— Да понимаете ли, вот что... Мне думается, что, как будто бы... — я смутился и не мог подобрать нужные слова. — Нет, пожалуй, не стоит об этом говорить.
— Почему же? — откликнулся Гулевич с живостью. — Нет, вы, пожалуйста, скажите. Для меня это очень важно.
— Я хочу сказать, — мне непонятно, почему у вас все так грустно. Почему Голгофа? Почему вы написали — сгорим мы быстро? То есть я понимаю, что мы сгорим быстро... но все же, мне кажется, у нас у всех большое будущее и можно пока не думать
Гулевич опять усмехнулся.
— Какой же я молодой. Мне скоро тридцать стукнет.
— А разве это старость? Конечно, еще молодой.
И у вас впереди такая содержательная жизнь, столько будет всяких радостей.
— Вы думаете, нас ожидают радости?
— Ну конечно! Вот кончится война, Деникин будет разбит, начнется мирное строительство, коллективный труд... Я это все очень ясно себе представляю. Каждого из нас ожидает напряженное, кипучее творчество, каждый изберет себе какую-нибудь часть общей работы, мы быстро преодолеем разруху и осуществим полный коммунизм. Кроме того, мы создадим пролетарскую культуру. Это такая захватывающая перспектива! Я всего этого жду с нетерпением.
— А если мы не дождемся всего этого, если мы погибнем? — спросил Гулевич с тихой настойчивостью.
Я посмотрел на него с удивлением.
— Как же мы погибнем? Ведь мы с вами в боях не участвуем, фронт от нас далеко... Да! кстати, это я и хотел у вас спросить. Вы вот в поэме все пишете, что у вас винтовка, что вы должны убивать и сами должны погибнуть, а на самом деле вы работаете в газете и никого не убиваете. Тут, по-моему, противоречие...
— Вы думаете, что противоречие?.. Нет... Это, пожалуй... — он запнулся и смотрел на меня в замешательстве, которое я не мог себе объяснить. — Нет, в этом пет никакого противоречия, — сказал он, подумав. — Просто я чувствую и пишу не только за себя, но и за других, за тех, кто на самом деле проливает кровь и сам умирает... Действительно, — он улыбнулся застенчиво, — меня это иногда мучает, что я здесь, в штабе, — пишу стихи, ем блины, а там люди калечатся, замерзают, сходят с ума, теряют жизнь. Я знаю, правда, что плохой из меня вояка и, может быть, в газете я полезней, чем в боевой обстановке... И все-таки мне нелегко с этим примириться. Я утешаю себя только тем, что придет и мой черед...
— Мы все погибнем, — прибавил он строго, — не сегодня, так завтра, не завтра, так через десять лет. Все! Мы обреченное поколение.
— Что вы говорите! — возмутился я. — Не может этого быть! Как это так — все погибнем? Кто же тогда будет коммунизм строить? Нет, вы что-то странное говорите...
— Ничего нет странного. Боремся мы для будущих поколений, им и суждено воспользоваться плодами нашей борьбы. А мы должны беетрепетпо принести себя в жертву. И вы и я — только агнцы заклаемые. И нечего нам добиваться от жизни для самих с^бя чего-нибудь светлого. Это просто мешает нашему делу. Восторг, радость и все такое мы должны находить только в борьбе...
— Погодите, Гулевич! Все-таки тут что-то не так. Вы представьте себе. Вот кончится война, — ну да, верно, многие, может быть десятки тысяч, даже сотни тысяч, погибнут. Но ведь в живых останутся миллионы. Что же они, по-вашему, не имеют права на счастливую жизнь, на веселый труд, на искусство? Имеют или нет?!
— Нет, не имеют. Да тут и не может быть речи о праве. Они просто не смогут. Потому что если даже вооруженная борьба и прекратится ненадолго, то она снова начнется и будет продолжаться до тех пор, пока мы не будем перебиты. А в короткие промежутки нет смысла разводить счастливую жизнь и разные там уюты. Это было бы преступно по отношению к будущему... Нет, синьор, раз уж взялись перестраивать мир, так нечего за хорошую жизнь цепляться...