Серебряные рельсы (сборник)
Шрифт:
В их положении это был, конечно, самый лучший способ передвижения. Уж больно надоел бурелом! Выматывая последние силы, он тянулся бесконечно и однообразно. Сейчас, правда, бурелом кончился, и Алеша идет мелким кустарником, но на плоту все же лучше – работает, отмеривает пикеты Казыр, двое на гребях фактически отдыхают и, что сейчас стало очень важным, не треплют обувь, если можно было назвать обувью остатки сапог Кошурникова и расползающиеся на глазах валенки Стофато. Алеше вот только не сладко достается, но надо будет сейчас его сменить. Что это, однако, его
– Алеша руками машет, – всмотревшись, сказал Кошурников. – Неужели Поворотную яму перехватило? Бей лево, Костя!
Изыскателей несло на перехват. К берегу все равно не успели – уткнулись в лед. Это был даже не лед, а снег. Кошурников, изучая вчера карту, опасался за это место – Казыр здесь уширялся, вода текла медленнее, и ее могло остановить. Да, опасения оправдались. Наверно, несколько дней назад в этой излучине был широкий спокойный плес, а сейчас от берега до берега Поворотную яму зашуговало, заморозило, а сверху насыпало толстый слой снега. Проклятье!
Кое-как выбрались на берег, молча надрали бересты, собрали сухих сучьев, развели костер.
Темнело. Сверху спустился промокший насквозь Алеша, без сил лег у костра.
– Тоже мне! – презрительно сказал он. – В Сибири не был, а берется судить…
– Кто?
– Да Джек Лондон. – Алеша сунул руки прямо в огонь.
– Все равно это был хороший писатель, – обронил Кошурников.
Молча сварили небольшой кусочек мяса, разделили его, выпили бульон.
– Михалыч, – сказал Алеша, – а каких вы еще писателей любите?
– Пржевальского. Только это не писатель. Однако пишет хорошо: «Сибирь совсем меня поразила: дикость, ширь, свобода бесконечно мне понравились». – Кошурников прикрыл глаза тяжелыми веками. – Ильфа и Петрова часто перечитывал. И еще Пушкина любил…
Костер вздыхал и тонко попискивал, будто жаловался на свое одиночество.
ЧЕРЕЗ ТЕРНИИ – К ЗВЕЗДАМ
Товарищи! Дело, которое мы теперь начинаем, – великое дело. Не пощадим же ни сил, ни здоровья, ни самой жизни, если то потребуется, чтобы выполнить нашу громкую задачу и сослужить тем службу как для науки, так и для славы дорогого Отечества.
Кошурникову никогда в жизни так сильно не хотелось спать, как сейчас. Он разулся. Ноги за день распухли еще больше. Потер снегом лодыжку. Кожа была какого-то лилового оттенка.
Изыскатели стали лагерем под тощей елкой: у них не было сил подняться на приверху, к кедрам. Снег вокруг костра обтаял. Порывы ветра заносили сюда острые мелкие снежинки. Балагана изыскатели в этот раз не ставили, дров заготовили мало.
Костер гас. Сырые сучья горели плохо. Желтое дымное пламя с каждой минутой укорачивалось и уже перестало греть.
Кошурников пересилил себя, обулся без портянок, полез по снегу к валежнику. Он мог нести две-три палки, не больше. Пока таскал дрова, костер совсем погас. Кошурников добрался до молодой березки, раскрыл зубами нож, надрал бересты. Превозмогая легкое
В тайге царила ночь. Елки стояли чинно и строго – их рисунок угадывался по белым шапкам кухты. Иногда ветер сбрасывал с высоты слежавшийся ком снега. Он не рассыпался в воздухе, а долетал до земли и падал с мягким хлопком. С ледяного перехвата доносились всплески Казыра. А в глубине леса стояла враждебная тишина. Оттуда, как из могилы, несло холодом.
Костер разгорался медленно. У Кошурникова совсем зашлись руки. Он сунул пальцы в огонь. Костер сейчас был у изыскателей единственной защитой. Если раньше они грелись работой и ели мясо, то сейчас у них не было ни того, ни другого. Только костер. Кошурников попробовал закрыть нож. Лезвие в форме финки было на тугой защелке. И он не мог сейчас вдавить в ручку сильную пластинчатую пружину. Попросить бы Алешку, но тот спал, подрагивая от озноба.
Кошурников еще подложил дров. Костер зашелестел, запыхал. Закрыв глаза, Кошурников грелся. Он думал о том, что точно так будут шуршать и полоскаться под ветром его рубахи-косоворотки, когда он возвратится из тайги и жена перестирает все и вывесит на дворе – от телеграфного столба до сарайчика…
…Однако скоро Алешке дежурить. А какое сегодня число? Совсем память отшибло, что ли? Ах да!..
«31 октября. Суббота
Ночуем на пикете 1516. Дело плохо, очень плохо, даже скверно, можно сказать. Продовольствие кончилось, осталось мяса каких-то два жалких кусочка – сварить два раза, и все.
Идти нельзя. По бурелому, по колоднику, без дороги и при наличии слоя снега в 70–80 см, да вдобавок еще мокрого, идти – безумие. Единственный выход – плыть по реке от перехвата, пока она еще не замерзла совсем.
Так вчера и сделали. Прошли пешком от Базыбая три километра, потом сделали плот и проплыли сегодня на нем до пикета 1520. Здесь, на перехвате, по колено забило снегом, и… плот пришлось бросить. Это уже пятый наш плот! Завтра будем делать новый. Какая-то просто насмешка – осталось до жилья всего 52 км, и настолько они непреодолимы, что не исключена возможность, что совсем не выйдем.
Заметно слабеем. Это выражается в чрезмерной сонливости. Стоит только остановиться и сесть, как сейчас же начинаешь засыпать. От небольшого усилия кружится голова. К тому же все совершенно мокрые уже трое суток. Просушиться нет никакой возможности.
Сейчас пишу, руку, жжет от костра до волдырей, а на листе вода. Но самое страшное наступит тогда, когда мы не в состоянии будем заготовить себе дров».
Утром Кошурников долго не мог прийти в себя. Он слышал, что ребята уже встали, сложили в костер остатки дров, сходили на речку за водой, о чем-то заговорили. Их голоса были смутными, будто все это происходило во сне. Костя говорил что-то о бане, которая их ждет через два-три дня на погранзаставе, о «любительском» табаке, что появился в Новосибирске перед их отъездом, о жене и ребенке. Потом Журавлев завел речь о каких-то рельсах.