Серебряный век. Портретная галерея культурных героев рубежа XIX-XX веков. Том 3. С-Я
Шрифт:
…Как актер Стахович был… вернее, он просто не был актером. Это была маска аристократа, живое амплуа. Лучше всего он играл Степана Верховенского в „Николае Ставрогине“ – там он был самим собой. В Репетилове он был тем же Стаховичем. В Дон Карлосе („Каменный гость“) он был ужасен – вялый барин, петербургский лев, а не сжигаемый пламенем любви и ненависти испанский гранд» (В. Шверубович. О старом Художественном театре).
«Я сразу же был очарован Алексеем Александровичем Стаховичем. Как актер он появился в театре в 1910 г., когда сыграл князя Абрезкова в „Живом трупе“, но давно был другом Художественного театра. Тогда он только что вышел в отставку из свитских генералов и стал 3-им директором театра. Шутники говорили, что его пригласили, чтобы „полировать“ актеров и учить их светским манерам. Алексей Александрович был одним из самых замечательных шармеров, каких мне приходилось встречать в жизни, был „барин“ с головы до ног и прост и ровен со всеми. Я часто
«При всей его доброте и отзывчивости, иногда просыпался в нем крепостник, и даже не по линии жестокости, а по линии издевательства. Например, каждое утро спрашивает своего лакея, как он провел ночь со своей женой. А то, неизвестно почему, заставил буфетного мальчишку выучить монолог Отелло перед сенатом, и тот, вытянув руки по швам, одним духом, без остановок протрещал весь монолог.
Был у него лакей, которого он взял из полка, бывший его денщик. Так с ним он изъяснялся по-французски.
Но, несмотря на все дурачества, он понимал и чувствовал, что, как говорится в „Трех сестрах“ Чехова: „надвигается на всех нас громада, готовится здоровая сильная буря, которая идет, уже близка“. Поэтому при каждой встрече с крестьянами первый снимал шляпу и отвешивал поклон. „Еще неизвестно, что нас ожидает“, – говорил он. Где-то глубоко, на самом дне сердца, совесть грызла. Он понимал все несоответствие между деревней и барами. В революцию он очень растерялся» (Л. Леонидов. Прошлое и настоящее).
«Он стал человеком, для которого понемногу все сомкнулось на его собственном „я“, а что не было в нем, то или падало в грязь вокруг него, или уходило так далеко, что утрачивало всякую с ним связь. Страшная была пустота вокруг него, и в этом одиночестве, между опустевшей землей и небом, которое, кажется, всегда было для него пусто, он стоял как высокомерный страдалец, презрительный судья. Презренья – вот чего больше всего в его самоубийстве; а затем – хладнокровной обдуманности. …Его смерть совсем была лишена того характера отчаяния, которым всегда отмечено самоубийство; он был в самоубийстве аристократичен еще больше, чем в жизни; он ушел из жизни, как человек уходит из комнаты, в которой не хочет оставаться, из комнаты, в которой дурно пахнет… Через пятнадцать месяцев после его смерти приходили на его квартиру, чтобы его арестовать…
Стахович был талантливой натурой в том смысле, что чувствовал искусство, но он не был выдающимся актером. Его родовитость, его осанка, конечно, вносили на сцену то, чего на ней было так мало и чего будет все меньше; но он был лишь материал, необработанный; он начал слишком поздно; он не имел никаких технических основ. Впрочем, кто же их у нас имеет? Между тем он отлично схватывал технические приемы, когда их знал или улавливал. Его „речь генерала Дитятина“ (по приемам Горбунова) и его чтение французских стихов (с подражанием шаблону французского декламатора) изобличали тонкое ухо, уменье улавливать и способность к точному осуществлению задуманного. …Я думаю, что в хороших руках и с более раннего возраста Стахович мог бы вырасти в прекрасного актера; он мог бы стать типом, утвердить школу, если бы театральная работа охватила его сильнее в том возрасте и в том настроении, когда человек хочет войти в жизнь, а не выходить из нее. Этих скрытых его способностей окружающие люди театра не замечали; я думаю, и не догадывались о них. Он был страшно одинок в Художественном театре, где занимал видное место в управлении и где так расточал свою приветливую обходительность» (С. Волконский. Мои воспоминания).
СТЕЛЛЕЦКИЙ Дмитрий Семенович
Живописец, скульптор, график, театральный художник, близкий к кругу «Мира искусства». Иллюстрации к «Слову о полку Игореве» (1900–1906), скульптурные работы «Леонардо да Винчи» (1906), «Знатная боярыня» (1910). С 1914 – за границей.
«Русскому народу подобает иметь свое искусство. С годами я понял, что, только изучая художественное наследие наших предков, и даже сначала рабски ему подражая, можно и нужно воскресить свою русскую, родную красоту. Понятно, не исключается необходимость знать, что делали и делают иноземцы и каково было их влияние на расцвет нашего искусства, так варварски задушенного в XVIII веке и так презираемого почти до наших дней. Я знаю, что мое влечение к русской красоте было врождено во мне, а не воспитано» (Д. Стеллецкий. Описание моей жизни).
«Я
СТЕНИЧ Валентин Осипович (Иосифович)
Критик, поэт, переводчик. Переводы произведений Г. К. Честертона («Жив человек», 1924), Ж. Дюамеля («Тигры и утехи», 1925), У. Локка («Мориус и К°», 1925–1926), Р. Киплинга («Отважные мореплаватели», 1930), Дж. Дос Пассоса («42-я параллель», 1931), Ш. Андерсона («Смерть в лесу», 1934), Дж. Джойса («Похороны Патрика Дагнэма», 1934), Дж. Свифта («Путешествие в некоторые отдаленные страны света Лемюэля Гулливера…», пер. и обработ. для детей, 1935) и др. Герой очерка А. Блока «Русские дэнди» (1918). Погиб в ГУЛАГе.
«Молодой человек, совершенно не жеманясь, стал читать что-то под названием „Танго“. Слов там не было, не было и звуков; если бы я не видел лица молодого человека, я не стал бы слушать его стихов, представлявших популярную смесь футуристических восклицаний с символическими шепотами. Но по простому и серьезному лицу читавшего я видел, что ему не надо никакой популярности и что есть, очевидно, десять – двадцать человек, которые ценят и знают его стихи. В нем не было ничего поддельного и кривляющегося, несмотря на то что все слова стихов, которые он произносил, были поддельные и кривляющиеся.
…Когда мы вышли… нам с молодым человеком было не по пути, но он пошел провожать меня, с тем чтобы рассказать мне таким же простым и спокойным тоном следующее:
– Все мы – дрянь, кость от кости, плоть от плоти буржуазии.
Во мне дрогнул ответ, но я промолчал.
Он продолжал равнодушно:
– Я слишком образован, чтобы не понимать, что так дальше продолжаться не может и что буржуазия будет уничтожена. Но если осуществится социализм, нам останется только умереть: пока мы не имеем понятия о деньгах; мы все обеспечены и совершенно не приспособлены к тому, чтобы добывать что-нибудь трудом. Все мы – наркоманы, опиисты; женщины наши – нимфоманки. Нас – меньшинство, но мы пока распоряжаемся среди молодежи: мы высмеиваем тех, кто интересуется социализмом, работой, революцией. Мы живем только стихами; в последние пять лет я не пропустил ни одного сборника. Мы знаем всех наизусть – Сологуба, Бальмонта, Игоря Северянина, Маяковского, но все это уже пресно; все это кончено; теперь, кажется, будет мода на Эренбурга.