Шрифт:
I
«…мне несносна мысль о том, что кто-то ждет меня…»
Купалась Лидия всегда одна.
Так уж ей нравилось, да в этом году и не с кем было ей купаться. И не страшно вовсе: отец сидел неподалеку, писал свои «морские этюды» и поглядывал, не идет ли кто.
Она вошла в воду чуть повыше пояса. Тут она остановилась и подняла руки, сплела пальцы на затылке, и круги побежали по воде, пропали, и из глади глянуло на Лидию ее восемнадцатое лето.
Потом она бросилась в воду и поплыла над зеленой глубиной. Вода несла ее, и приятно было чувствовать свое тело – такое легкое.
Она наскоро обтерлась полотенцем, а потом ее как следует обсушило солнце и теплый ветер. И она распласталась на плоской прибрежной скале, гладко отшлифованной волнами. Сперва она улеглась на живот, подставила солнцу спину. Она и так уже вся была загорелая – и тело и лицо.
Ленивые мысли пробегали в мозгу. Вот скоро обед. Кажется, сегодня жареная свинина со шпинатом. Оно бы и не дурно, да вот беда – обед всегда самое противное время дня. Отец за столом почти ничего не говорит, брат Отто только молчит и злится. Бедному Отто невесело. Здесь у нас инженеру приходится туго, осенью Отто уедет в Америку. Единственный, кто болтает за столом, это Филип. Но и этот ничего путного никогда не скажет – все толкует о каких-то прецедентах, казусах, продвиженьях по службе и прочей чепухе. Все вздор. И говорит-то он только для порядку, чтобы не молчали за столом. А тем временем высматривает на блюде кусок получше.
Но она ведь любит, все равно она любит и отца и братьев. Странно, отчего такая тоска – сидеть за накрытым столом с близкими, которых любишь всей душой…
Она перевернулась на спину, заложила руки под затылок и глядела в синеву.
Она думала: синее небо, белые облака. Синее – белое. Синее – белое. У меня синее платье с белым кружевом. Лучшее мое платье. Но отчего я так особенно его люблю? Оттого, что оно было на мне тогда…
Любит он меня или нет? Ну конечно, любит.
Но любит ли он меня по-настоящему?
Ей вспомнился недавний вечер, когда они сидели в беседке в сиреневых кустах, одни. Он вдруг сделался дерзок, и она напугалась. Но он тотчас одумался, понял свою ошибку, он взял ее руку, ее отстраняющую руку, и поцеловал так, словно хотел сказать «простите меня».
«О да, – думала она, – он любит меня по-настоящему. И я его люблю. Я люблю».
Она так задумалась, что не заметила, как губы у нее зашевелились и сами собой сложились в шепот: «Люблю».
Синее – белое. Синее – белое. И плеск воды, плеск, плеск…
Потом ей подумалось, что ведь только этим летом она поняла, как хорошо купаться одной. Странно. Отчего бы? И ведь как славно. Когда купается несколько девушек, над водой вечно стоит хохот и гам. Но куда лучше одной, в тишине, слышать только плеск, плеск воды о скалы.
Уже одеваясь, она все же стала напевать песенку:
Время придет, мой друг,Спросит священник вдруг,Хочешь ли ты, чтоб яСтала твоя [1] .1
Стихи здесь и далее переведены К. Богатыревым.
Но слов она не произносила, просто напевала мелодию.
Художник Стилле издавна снимал каждое лето красный рыбачий домик далеко в шхерах. Он
– Писать картины – это еще не искусство, – повторял он часто. – Как я их писал сорок лет назад, так и нынче пишу. Продавать – вот это искусство, и надобно время, чтобы его постичь.
Секрет, однако же, был простой: продавал он дешево. И перебивался кое-как с женой и тремя детьми, не ссорясь ни с людьми, ни с Богом. Последние два года он вдовел. Небольшой, крепкий, жилистый, со сквозящей под легким пушком бороды свежей розовой кожей, он и сам походил на старую сосну.
Живопись была его ремесло; но страсть его была музыка. Когда-то он забавы ради изготовлял скрипки и мечтал воскресить забытые секреты старых мастеров. Это было давно. Но он и сейчас еще любил в субботние вечера, зажав в зубах трубку, водить смычком по струнам, ублажая охочих до танцев местных жителей. И счастлив был, когда ему доставалось петь баритоном в квартете. Оттого и в тот день за обедом он был отлично расположен.
– Вечером будем петь. Звонил барон, он будет у нас, а с ним Шернблум и Ловен.
Барон владел небольшим имением наискось через залив и был ближайший их сосед-помещик. Кандидат Шернблум и нотариус Ловен у него гостили.
Лидия тотчас вскочила и выбежала зачем-то на кухню. У нее горели щеки.
– Я петь не стану, – вскинулся Филип.
– Как угодно, – проворчал отец.
Дело в том, что квартет не совсем был обычный: в нем пели два лирических тенора. Старик Стилле все еще обладал роскошным баритоном. Барон уверял, что может петь каким угодно голосом «равно отменно скверно», и остановился, однако, на басе. Драматическим тенором пел Шернблум. Лавры же и ответственность лирического тенора делили меж собой Филип и Ловен. Голос Филипа был небольшой, нежный и чистый – решительно лирический тенор. У Ловена голос был сильный, и Филип совершенно тонул в его бурных волнах. Ловен уверял, что ему предлагали петь в Опере. Зато Филип гордился своей незаменимостью, коль скоро речь заходила о тонкостях, ибо лира его соперника обладала двумя лишь тонами: форто и фортиссимо. К тому же певческую страсть Ловена одолевала другая: когда сердцем его владела любовь, он пел фальшиво либо пускал петуха.
Отто нарушил молчание за столом.
– Да ну, – сказал он, – будешь ты петь, как миленький. Кто это видал тенора, который бы помалкивал, когда при нем поют!
– Споешь то, что тебе подходит по голосу, – заключил отец.
Филип хмуро ковырял вилкой в шпинате. Он решил, что, пожалуй, даст им уговорить себя пропеть с ними «Warum bist du so ferne» [2] . Он помнил, как впервые пели «Warum». Ловен наврал, и барон тотчас постучал камертоном по подносу с пуншем и сказал:
2
«Зачем ты так далеко» (нем.).