Серпы
Шрифт:
Вот здесь начиналось отчаяние.
Дело в том, что до своего убытия из клинических стен испытуемый не знал, признали его невменяемым или нет. И только оказавшись в тюремной дурхате, счастливчик понимал: все! Признали! Ура! Занавес.
Хотя, не вполне ясно, чему здесь радоваться… психушка, интенсивная терапия- убийственная фармокология, несколько иньекций и- овощ. Разве что заранее обо всем позаботиться, проплатить на месте пока «лечить» не начали… Уйти в побег прямо из Института Узбек намеревался в том случае, если ташкентский катаклизм не растрогает сердце профессора. «Уйти». Институт, конечно, не Бутырский централ- и стены пониже, и охрана пожиже. Для безумца всегда есть шанс. Но как понять,
— Тогда на прорыв пойду. Я просчитал, все. Только помощник мне потребуется…
— Что сделать нужно?
— Братуха, уходить лучше всего днем, когда движуха по больничке идет, народ тусуется, лепилы шастают туда- сюда… Но ключ- вездеход надо достать. Ключ такой у мусора дежурного есть. И у Светки, старшей сестры. Со Светкой проблем нет. После обеда зайду в ординаторскую, в жбан ей дам, платырем смотаю- примерно час никто ее не хватится. Но сразу после этого нужно мусора отвлечь, чтоб я смог за дверь нырнуть. Халат белый у Светки отберу…
— Просто мусора отвлечь? И все?
— Это, братуха, самый важный момент. Сто процентов чтоб он от двери отошел, в сортир или в палату, чтоб вообще двери не видел, понимаешь…
— А мочкануть мусора нет желания?
Узбек поднял на меня глаза свои безумные и очень серьезно спросил: «Зачем?»
— Чтоб назад пути не было.
— Может… со мной подашься?
— Нет. Но мусора отвлеку.
— Потом тяжеловато тебе придется… Понимаешь ведь.
— Должен будешь.
Осталось выяснить главное: признают или нет? «Думай, вася». До комиссии Узбеку оставалось около двух недель. Мне же показалось, что если б Вася не Ташкентом врачебные головы морочил, а рассказал бы психиатрам вот всю эту натурально клиническую историю, начиная от камаза с капустой… всех этих Япетов и прочих… коварную месть… Я почему- то думаю, что Узбека без сомнения отправили бы поправляться на станцию столбовая, где спец интенсивный имени доктора Яковенко.
«Думай, Вася, думай».
А меня Наина Леонидовна на рандеву вызывает, правда, на этот раз в присутствии профессора. Судя по суровости конвоирских гримас, беседа пойдет об утреннем происшествии…
Черт, не самая удачная форма изложения.
Сам себе начинаю подыгрывать.
Проще надо.
Наручники- мало ли что. Коридор. Кровь израильтянина уже смыта. Палаты разблокированы. Усмиренные испытуемые смотрят в телевизор, «в телевизор». Идет передача о животных. Кабинет за пределами отделения. Наина: «Снимите наручники». Профессор: «За что вы избили людей?»
— Это не люди.
— За рукоприкладство вы будете возвращены в СИЗО.
— Я в сумашедшие не стремлюсь.
— Куда же вы стремитесь?
— В никуда.
— Наина Леонодовна, — это врачу, — он у вас всегда такой агрессивно- возбужденный?
— Андрей… — это Наина, — что произошло в палате?
— драка.
— Это нам известно. — профессор.
— Чего же спрашиваете?
— Кто напал на медицинского работника?
— Я.
— Неправда.
— Зачем тогда спрашиваете?
— Андрей, — опять Наина, — скажите честно, вы предпочитаете колонию или больницу?
— Колонию.
— Почему же вы стремитесь в больницу?
По радио Валерий Леонтьев душевно завывал о том, что только дельтаплан ему поможет. Я думал, что Леонтьев сдох давно, вместе с Аннней Вески и пионерской зорькой. А вот он- поет. Начало реставрации.
— Профессор, хотите откровенно?
— Сделайте одолжение.
— Вот послушайте. Я родился в городе, где когда- то родился Ленин. В этом городе все имени Ленина: улицы, парки, стадионы, кинотеатры, дома- музеи, заводы, трамвайные депо, трудовые коллективы… к столетию этого гражданина центральную, самую красивую часть города- венец-
И вот такая обработка детского сознания, скажите, это в порядке вещей, так ведь, профессор? Люди лишены разума вот таким методом, это ведь нормальные, здоровые люди? Так, профессор?
— Я не ставлю коллективных оценок. Каждый случай индивидуален, — профессор усмехнулся, но погасил усмешку, — вас- то что именно беспокоит?
— Вы говорите, каждый случай индивидуален, — профессор усмехнулся, но погасил усмешку, — вас- то что именно беспокоит?
— Вы говорите, каждый случай индивидуален… Послушайте, все мальчики у меня во дворе носили одинаковую стрижку: подбритый затылок, а впереди такой длинный чубчик. А меня так не стригли. У меня были обыкновенно подстриженные волосы и мальчики смеялись: «Ну и битлы ты отпустил!». Я злился…
Когда мы играли в войну- все мальчики играют в войну, потому что дети чувствуют настоящее- так вот, когда мы играли в войну, профессор, я хотел быть немцем… В пять, в шесть, в семь лет я хотел быть врагом этих мальчиков… Еще я был бледнолицым, истребляющим политически близких к идеологии КПСС индейцев. Это протест, ставший образом жизни.
Враг моего врага- друг мне, так ведь? А друг моего врага- кто?
— Тоже враг…
— Нет. Друг моего врага- это источник информации.
Книжку «Как закалялась сталь» я перечитал раз двести… Я учился художественной, творческой ненависти. А знаете, что такое творческая ненависть? Это разрушение… В смысле приобретения опыта- это саморазрушение. Потому что всему мы можем научиться только у себя, только через себя, профессор. Разрушая, мы освобождаем колоссальное количество незадействованной прежде энергии… Мы поднимаем крышку саркофага, а там, профессор… там жизнь! Там другой, бурлящий мир, а ты не мертвечина, как уверяли нас пионервожатые, не аморальность, а иная мораль. Караваджо, с точки учительницы литературы, был аморальнейшим типом, но взгляните на его полотна и вы увидите, во что ему удалось преобразовать свою ясность…
— Ясность!?
Конечно, профессор, ясность. Сознательное пренебрежение принципами господствующей морали- это показатель очевидно поумневшего и начинающего освобождаться человека. Это уничтожение букетиков у подножия чугунной болванки- вождя…
Представьте, убийца вашей, например, бабушки, на протяжении всего вашего впечатлительного детства втолковывает вам, что бабушка была так себе человек, вредная бла старушка, отжила свое, надо было ее шлепнуть… А дату ее убийства вы теперь станете отмечать с радостью, переходящей в ликование, и жрать карамель с мандаринами, и выходить во двор с транспарантом: «Моя бабушка- мразь!»
Но это же не фатазии, профессор, это мое, да и ваше тоже, подростковое воспитание…
И вот я- преступник. Преступником я стал в детстве, когда играл бледнолицего гитлеровца. Преступник, потому что смог вымести из собственной башки все те, возложенные к подножию Большого пастуха жертвоприношения в виде кровавых гвоздик и кровавых же пионерских ошейников. И смена идола не смутила меня и не ввела в заблуждение… просто я стал еще злее. Надо ли объяснять, какие эмоции вызывают во мне все эти прислужники изваяний… какие эмоции вызвал во мне этот гаденыш- следователь, объявивший себя освободителем московских тротуаров от таких как я…