Серый - цвет надежды
Шрифт:
– Ничего не холодно, температура нормальная.
Стоят в нашей камере в шинелях и ушанках, рожи красные, сытые, пар изо рта... Можно поверить, что им не холодно.
– Но мы имеем право написать в прокуратуру?
– Только в дневную смену, а теперь - ночная заступает. Завтра успеете!
Завтра будет другой ДПНК, пусть он и расхлебывает. А нам всю борьбу за собственную бумагу и конверт - начинать сначала.
– Ну чего озоруете, женщины? Вон отопление включили, счас тепло будет!
Действительно, трубы слегка теплеют. Они
Но и по ледяным трубам льется поток жизни - те самые разговоры через кружку. Трубы идут по всем камерам вкруговую, и, лежа возле них, мы невольно становимся если не свидетелями, то слушателями чужой личной жизни.
– Третья, третья! Вы махорку в рабочке нашли?
– Нет!
– Эх, дуры, для вас под кроем оставили!
Значит, третья камера, выйдя на работу, так и не нашла в рабочей камере махорки. А махорка в ШИЗО - дикий дефицит: курить здесь нельзя, табак и спички проносят сквозь обыск виртуозы. И делятся не со всеми, а по своей какой-то сложной системе расчетов. А те, из третьей, не отыскали оставленную для них заначку. Действительно, не от большого ума.
– Восьмая! Политические! Таня, я Тишка из шестой! Ты меня помнишь?
– Помню, помню.
– Ну как дела, Танюша? Это кто с тобой? Как звать?
– Ира. Тоже из нашей зоны.
– А за что посадили?
– Кого? Иру - в лагерь или нас в ШИЗО?
Таня любит точные формулировки. Так ее приучила "Хроника текущих событий" - подпольное издание советских новостей.
– И ее и вас обеих!
– Иру - за стихи.
– А-а, поэтка, значит.
– А нас сюда - за забастовку.
– Обе-две бастуете?
– Да не две, а вся зона.
– Ага, значит, скоро Наташа приедет! Как она там?
– Болеет.
– Девочки, ну держитесь! Все будет хорошо!
Это "все будет хорошо" - стандартное зэковское утешение. Сколько раз я его выслушала от незнакомых и полузнакомых за всю отсидку! И каждый раз поражалась бессмысленности: ну откуда они знают, хорошо у меня все будет или плохо? А вот поди ж ты - правы оказались самодеятельные тюремные пророки. И трудно мне было, и холодно, и - признаюсь - страшно. А все равно хорошо и жива осталась, и совесть не продала, и дождался меня на свободе любимый человек... Чего мне еще? Всем бы так, кому твердили это самое пророчество... Мне оно помогло, наверное. Это было - как короткая молитва за нас - тех, кто сроду не умел молиться.
Мы с Таней спорим про судьбу России: откуда начался наш исторический вывих, с Петра Первого или
Я сижу на полу, прислонясь к батарее.
– Южанка, мерзлячка!
От решетки на лампочке тянутся длинные тени, Очень холодно.
Хочется сжаться в комок по-цыплячьи.
Молча слушаю ночь,
Подбородок уткнувши в колени.
Тихий гул по трубе.
Может, пустят горячую воду?
Но сомнительно: климат ШИЗО,
Кайнозойская эра...
Кто скорей отогреет
Державина твердая ода,
Марциала опальный привет
Или бронза Гомера?
Мышка Машка стащила сухарь
И грызет за парашей.
Двухдюймовый грабитель,
Невиннейший жулик на свете!
За окном суета, и врывается в камеру нашу
Только что со свободы
Декабрьский разбойничий ветер.
Гордость Хельсинкской группы не спит
По дыханию слышу.
В Пермском лагере тоже не спит
Нарушитель режима.
Где-то в Киеве крутит приемник другой одержимый,
И встает Орион,
И проходит от крыши до крыши.
И печальная повесть России
(А может, нам снится?)
Мышку Машку,
И нас,
И приемник, и свет негасимый
Умещает на чистой, еще непочатой странице,
Открывая на завтрашний день
Эту долгую зиму.
Эти стихи я пошлю с этапа, возвращаясь в зону, и они благополучно попадут раньше к "теневым" адресатам, а потом - к Игорю. Еще до того, как я успею приехать в ШИЗО второй раз. Каково будет моему "одержимому" получить эти корявые, наспех записанные в грохочущем поезде строки? В ту ночь я об этом даже не думаю: Игорь несет свою часть ноши, я - свою. Сейчас меня, как и Таню, более всего заботит точность формулировки...
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
И все же больше всех мышей и мокриц, больше сознательного вымораживания заключенных в ШИЗО, голода и неизбывной грязи меня в тот раз потрясла бытовая жизнь уголовного лагеря. Этот быт переносился в соседние камеры, население их все время менялось, и двенадцати суток хватало, чтоб войти в курс всех лагерных событий. Потом я уже притерпелась, а раньше меня поражало, откуда в постоянной тюремной перекличке такое количество мужских имен? Откуда сцены ревности? Ведь лагерь - женский...
Нет, я знала про уголовную лесбийскую любовь, но не представляла, что - в таком масштабе. Оторванные от нормальной жизни женщины, в основном молодые, создавали себе эрзац-любовь и эрзац-семьи. Да-да, целые семьи - с дедушкой и бабушкой (их роли брали на себя пожилые), с папой-мамой и детками-малолетками. Малолетками были только приехавшие из детской зоны, а значит - достигшие восемнадцатилетнего возраста. Но и им предстояла лагерная женская наука.