Сестры Бронте. Лучшие произведения в одном томе
Шрифт:
— То есть мне терпеть вас, — возразила я. — Ведь пока я исполняю обязанности управляющего и экономки добросовестно и хорошо, не получая ни жалованья, ни благодарности, расстаться со мной вам слишком невыгодно. А потому, когда мое рабство станет совсем невыносимым, я их с себя сложу! (Такая угроза, подумала я, все-таки, возможно, заставит его присмиреть.)
Мне кажется, ему очень досаждало, что его оскорбительные замечания так мало меня ранят, — во всяком случае, сказав что-нибудь, особенно рассчитанное на то, чтобы задеть мои чувства, он внимательно вглядывался в мое лицо и принимался поносить мое «каменное сердце» и «тупую бесчувственность». Если бы я горько рыдала и оплакивала утрату его любви, он, быть может, так уж и быть, пожалел бы меня и вернул бы мне свою милость, разрешив скрашивать его одиночество и утешать его, пока он вновь не свидится со своей возлюбленной Аннабеллой или не найдет ей достойной замены. Благодарение Небу, я не настолько слабодушна! Прежде меня одурманивала глупая слепая влюбленность, отказывавшаяся замечать всю его никчемность, но теперь она иссякла — сокрушена и убита, и винить он может только себя.
Вначале (вероятно, памятуя о наставлениях дамы своего сердца) он с поразительной
И все же, я делаю, что могу. Я даю ему понять, что от вина глаза его все больше тускнеют, лицо оплывает, что оно расслабляет и его тело и ум, что, если бы Аннабелла видела бы его сейчас, как вижу я, она не замедлила бы разочароваться в нем и что она, несомненно, лишит его своих милостей, если он будет продолжать так и дальше. Эти предостережения только навлекают на меня грубую брань, и, признаюсь, мне кажется, почти заслуженно, — настолько мне отвратительно прибегать к подобным доводам. И все же они проникают в его одурманенный мозг и заставляют задуматься и даже воздерживаться, как никакие другие из имеющихся в моем распоряжении. А сейчас я наслаждаюсь возможностью временно отдохнуть от него: он уехал с Харгрейвом на охоту к каким-то далеким соседям и должен вернуться не раньше завтрашнего вечера. Да, прежде разлука вызывала у меня совсем иные чувства!
Мистер Харгрейв все еще в Груве. Они с Артуром постоянно встречаются для подобных сельских развлечений, он часто навещает нас, а Артур не так уж редко отправляется верхом нанести визит ему. Не думаю, что эти два soi-disant [76] друга связаны столь уж горячей любовью, но коротать время легче вдвоем, а я радуюсь, что на несколько часов избавляюсь от необходимости терпеть общество Артура и что он находит занятие более достойное, чем скотское ублажение животных пристрастий. И я скорее была бы довольна тем, что мистер Харгрейв не уехал, если бы опасения встретиться с ним в Груве не мешали нам видеться с его сестрой так часто, как я желала бы. Впрочем, все это время он держится со мной столь безупречно, что его недавнее поведение почти изгладилось из моей памяти. Вероятно, он пытается вернуть мое «уважение». И это ему, пожалуй, удастся, если он и впредь будет столь же корректен. Но что тогда? Чуть только он посягнет на нечто большее, как снова его утратит.
76
Так называемых (фр.).
10 февраля. Так тяжело и горько, когда тебе в лицо швыряют твои же лучшие намерения и доброту! Во мне начало пробуждаться сожаление к спутнику моей жизни — к одинокому, тоскливому существованию, не скрашиваемому ни умственными занятиями, ни сознанием, что его совесть чиста перед Богом. И я уже подумывала, что должна пожертвовать гордостью, должна вновь попытаться сделать дом приятным для него и вернуть его на праведный путь не лживыми заверениями в любви или притворным раскаянием, но смягчив свою ледяную вежливость, сменив сухую сдержанность на ласковое внимание, как только тому представится случай. И не только подумывала, но даже перешла от мыслей к делу. И что же? Ни малейшей ответной ласки, ни тени раскаяния, но непреходящее раздражение и тираническая требовательность, которую кротость только распаляет, а также — самодовольное злорадство при каждой моей уступке, заставляющее меня вновь каменеть. А нынче утром он положил решительный конец всем таким попыткам. Мне кажется, я теперь настолько оледенела, что больше никогда ни на йоту не растаю. Одно из вскрытых за завтраком писем он прочел с необычайным удовольствием, а потом перебросил через стол мне с назиданием:
— Ну-ка, прочти и извлеки из этого урок!
Я узнала размашистый почерк леди Лоуборо и пробежала глазами первую страницу. Бурные заверения в неугасимой нежности, необузданные мечты о скорой встрече, кощунственное пренебреженье Божьими заветами и упреки Провидению, разлучившему их и связавшему ненавистными узами с теми, кого они не могут любить. Заметив, как я переменилась в лице, он хихикнул.
Я сложила письмо, встала и вернула ему, сказав лишь:
— Благодарю вас, урок я из этого извлеку!
Мой маленький Артур стоял у него между коленями и с восторгом разглядывал рубиновый перстень на его пальце. Подчинившись внезапному необоримому желанию избавить моего сына от этой заразной близости, я подхватила его на руки и унесла из комнаты. Мальчику не понравилось столь внезапное похищение, он насупился и заплакал. Еще один удар ножом в мое истерзанное сердце! Я поспешила с ним в библиотеку, закрыла за собой дверь, поставила его на пол, обняла, страстно расцеловала и заплакала. Все это, разумеется, не только не успокоило его, но испугало: отвернув от меня личико, он начал вырываться и громко звать папу.
Как тяжко, что мой светик любит его больше, чем меня! Ведь я живу только ради сына, ради того, чтобы воспитать его достойным человеком. И мне невыносимо видеть, как меня лишает влияния на него тот, чья эгоистическая привязанность гораздо опаснее самого холодного равнодушия, самой суровой тирании! Если я ради его же пользы отказываюсь потакать какому-нибудь капризу малыша, он бежит к отцу, который, несмотря на эгоизм и лень, обычно бывает готов исполнить его прихоть. Если я пытаюсь обуздать его своеволие или укоризненным взглядом порицаю за непослушание, он знает, что папа только улыбнется и заступится за него. И вот я должна не только бороться с духом отца в сыне, выискивать и уничтожать в зародыше унаследованные дурные свойства, заранее предупреждать губительное воздействие общения с ним и его примера, но он уже сводит на нет все мои усилия, разрушает мое влияние на детский ум, отнимает у меня любовь сына. Это моя последняя надежда, а он с поистине дьявольской радостью лишает меня и ее!
Но отчаиваться грешно, и я буду помнить вдохновенный совет тому, кто «боится Господа, слушается гласа Раба Его, кто ходит во мраке без света, да уповает на имя Господа и да утверждается в Боге своем».
Глава XXXVII
СНОВА ЛЮБЕЗНЫЙ СОСЕД
20 декабря 1825 года. Миновал еще год. О, как я устала от этой жизни! И все же мечтать расстаться с ней не могу. Какие горести не подстерегают меня здесь, как мне покинуть мое дитя в этом черном грешном мире одного? Без друга, который научил бы его находить верный путь в темных лабиринтах земной юдоли, предостерег бы против тысячи ловушек, охранил бы от гибельных опасностей, подстерегающих его на каждом шагу? Я знаю, что не совсем гожусь быть его единственным проводником, но заменить меня некем. Я слишком серьезна, чтобы развлекать его и принимать участие в детских забавах и играх, как следует матери или няне, и нередко вспышки его шаловливой веселости тревожат и пугают меня. Узнавая в них отцовский дух и характер, я трепещу и слишком часто кладу им конец вместо того, чтобы присоединиться к его невинному смеху. Отца же, напротив, не удручает грусть, не терзает страх и тревоги за будущее сына, и по вечерам (именно тогда, когда мальчик видит его чаще и подолгу) он особенно благодушен и весел, готов хохотать и шутить с чем и с кем угодно — кроме меня. Я же в эти часы особенно молчалива и печальна. Разумеется, ребенок обожает своего шутливого, веселого, доброго папу и всегда готов убежать от меня к нему. Это меня очень пугает — из опасения лишиться не столько привязанности моего сына (хотя она для меня драгоценна, хотя и считаю, что имею на нее право, и знаю, что сделала много, чтобы ее заслужить), сколько того влияния, которое я тщусь приобрести над ним и сохранить ради него же самого, а его отец наперекор мне всячески с восторгом ослабляет и от безделья себялюбиво пытается присвоить для того лишь, чтобы мучить меня и губить мальчика. Единственным утешением мне служит то, что дома он живет довольно мало и за те месяцы, пока развлечения удерживают его в Лондоне или где-нибудь еще, я получаю возможность вернуть утраченное и добром побороть зло, которое он посеял своим безрассудным баловством. И какая мука наблюдать после его возвращения, сколько усилий он тратит, лишь бы свести на нет все мои труды и превратить моего невинного привязчивого мальчика в эгоистичного и взбалмошного шалуна, тем самым подготовляя почву для тех пороков, которые он столь успешно взлелеял в собственной извращенной душе!
К счастью, прошлой осенью никто из его «друзей» приглашен в Грасдейл не был — он предпочел сам погостить у некоторых из них. Ах, если бы всегда так! Если бы у него было столько преданных друзей, что он переезжал бы от одного к другому круглый год! К большой моей досаде мистер Харгрейв его не сопровождал, впрочем, полагаю, я наконец-то навсегда избавилась от этого господина.
Семь-восемь месяцев он вел себя так безупречно и с такой ловкостью, что я перестала быть настороже, и не только начала видеть в нем друга, но уже обходилась с ним по-дружески (с некоторыми благоразумными ограничениями), как вдруг, по-своему истолковав мою доверчивую непринужденность, он решил, что настало время преступить границы приличия и благопристойности, которые столь долго соблюдал. Случилось это в чудесный вечер на исходе мая. Я прогуливалась по парку, а он проезжал мимо и, увидев меня, осмелился спешиться, привязать лошадь у ворот и подойти ко мне. Впервые с тех пор, как я осталась в одиночестве, он вошел в его ограду один, а не провожатым матери и сестры или хотя бы вестником с поручением от них, однако он сумел придать себе такой спокойный, дружеский вид, держался с таким невозмутимым самообладанием и почтительностью, что столь необычная вольность хотя несколько меня и удивила, но не встревожила и не оскорбила, и, когда он пошел со мной через вязовую рощу к озеру, оживленно, занимательно и с тонким вкусом рассуждая о многих предметах, я даже не сразу начала раздумывать, как бы избавиться от него. Некоторое время мы молча стояли, глядя на тихие голубые воды, — я, отыскивая способ, как наиболее вежливо распрощаться с моим спутником, а он, без сомнения, оттачивая замыслы, еще более чуждые окружающей красоте, птичьему пению и легкому шелесту листьев. И тут он вдруг заставил меня содрогнуться, принявшись каким-то особым нежным, тихим, но совершенно внятным голосом изливать в самых недвусмысленных выражениях пылкую и страстную любовь со всем дерзким, но искусным красноречием, на какое только был способен. Я тотчас его оборвала с такой безоговорочной решимостью, с таким презрительным негодованием (правда, несколько смягченным грустной и холодной жалостью к его непростительному заблуждению), что он удалился удивленный, растерянный и пристыженный, а через несколько дней, как мне сказали, уехал в Лондон. Впрочем, через два месяца он возвратился, и хотя особенно не старался избегать меня, однако держался со мной столь странно, что его наблюдательная сестра не преминула это заметить.