Севастополь в мае (Севастопольские рассказы - 3)
Шрифт:
– Отчего не починен сюртук? Тебе только бы все спать, этакой!
– сердито сказал Михайлов.
– Чего спать?
– проворчал Никита.
– День-деньской бегаешь, как собака: умаешься небось,- а тут не засни еще.
– Ты опять пьян, я вижу.
– Не на ваши деньги напился, что попрекаете.
– Молчи, скотина!
– крикнул штабс-капитан, готовый ударить человека, еще прежде расстроенный, а теперь окончательно выведенный из терпения и огорченный грубостью Никиты, которого он любил, баловал даже и с которым жил уже двенадцать лет.
– Скотина! скотина!
– повторял слуга.
–
Михайлов вспомнил, куда он идет, и ему стыдно стало.
– Ведь ты хоть кого выведешь из терпенья, Никита,- сказал он кротким голосом.
– Письмо это к батюшке, на столе оставь так и не трогай,- прибавил он, краснея.
– Слушаю-с,- сказал Никита, расчувствовавшийся под влиянием вина, которое он выпил, как говорил "на свои деньги", и с видимым желанием заплакать, хлопая глазами.
Когда же на крыльце штабс-капитан сказал: "Прощай, Никита!"-то Никита вдруг разразился принужденными рыданиями и бросился целовать руки своего барина. "Прощайте, барин!" - всхлипывая, говорил он.
Старуха матроска, стоявшая на крыльце, как женщина, не могла не присоединиться тоже к этой чувствительной сцене, начала утирать глаза грязным рукавом и приговаривать что-то о том, что уж на что господа, и те какие муки принимают, и что она, бедный человек, вдовой осталась, и рассказала в сотый раз пьяному Никите о своем горе: как ее мужа убили еще в первую бандировку и как ее домишко весь разбили (тот, в котором она жила, принадлежал не ей), и т. д., и т. д. По уходе барина Никита закурил трубку, попросил хозяйскую девочку сходить за водкой и весьма скоро перестал плакать, а напротив, побранился с старухой за какую-то ведерку, которую она ему будто бы раздавила.
"А может быть, только ранят,- рассуждал сам с собою штабс-капитан, уже сумерками подходя с ротой к бастиону.
– Но куда? как? сюда или сюда?
– думал он, мысленно указывая на живот и на грудь.
– Вот ежели бы сюда,- он думал о верхней части ноги,- да кругом бы обошла. Ну, а как сюда да осколком -кончено!"
Штабс-капитан, однако, сгибаясь, по траншея 1000 м благополучно дошел до ложементов, расставил с саперным офицером, уже в совершенной темноте, людей на работы и сел в ямочку под бруствером. Стрельба была малая; только изредка вспыхивали то у нас, то у него молнии, и светящаяся трубка бомбы прокладывала огненную дугу на темном звездном небе. Но все бомбы ложились далеко сзади и справа ложемента, в котором в ямочке сидел штабс-капитан, так что он успокоился отчасти, выпил водки, закусил мыльным сыром, закурил папиросу и, помолившись богу, хотел заснуть немного.
Князь Гальцин, подполковник Нефердов, юнкер барон Пест, который встретил их на бульваре, и Праскухин, которого никто не звал, с которым никто не говорил, но который не отставал от них, все с бульвара пошли пить чай к Калугину.
– Ну так ты мне не досказал про Ваську Менделя,- говорил Калугин, сняв шинель, сидя около окна на мягком, покойном кресле и расстегивая воротник чистой крахмальной голландской рубашки,- как же он женился?
– Умора, братец! Je vous dis, il y avait un temps ou on ne parlait que de ca a Petersbourg [Я вам говорю, что одно время только об этом и говорили в Петербурге (франц.).], -
– И он весело, умно и бойко стал рассказывать какую-то любовную историю, которую мы пропустим потому, что она для нас не интересна.
Но замечательно то, что не только князь Гальцин, но и все эти господа, расположившись здесь кто на окне, кто задравши ноги, кто за фортепьянами, казались совсем другими людьми, чем на бульваре: не было этой смешной надутости, высокомерности, которые они выказывали пехотным офицерам; здесь они были между своими в натуре, и особенно Калугин и князь Гальцин, очень милыми, веселыми и добрыми ребятами. Разговор шел о петербургских сослуживцах и знакомых.
– Что Масловский?
– Который? лейб-улан или конногвардеец?
– Я их обоих знаю. Конногвардеец при мне мальчишка был, только что из школы вышел. Что старший - ротмистр?
– О! уж давно.
– Что, все возится с своей цыганкой?
– Нет, бросил,- и т. д. в этом роде.
Потом князь Гальцин сел к фортепьянам и славно спел цыганскую песенку. Праскухин, хотя никто не просил его, стал вторить, и так хорошо, что его уж просили вторить, чему он был очень доволен.
Человек вошел с чаем со сливками и крендельками на серебряном подносе.
– Подай князю,- сказал Калугин.
– А ведь странно подумать, - сказал Гальцин, взяв стакан и отходя к окну,что мы здесь в осажденном городе: фортаплясы, чай со сливками, квартира такая, что я, право, желал бы такую иметь в Петербурге.
– Да уж ежели бы еще этого не было,- сказал всем недовольный старый подполковник,- просто было бы невыносимо это постоянное ожидание чего-то... видеть, как каждый день бьют, бьют - и все нет конца, ежели при этом бы жить в грязи и не было бы удобств.
– А как же наши пехотные офицеры,- сказал Калугин,-которые живут на бастионах с солдатами, в блиндаже и едят солдатский борщ,- как им-то?
– Вот этого я не понимаю и, признаюсь, не могу верить,- сказал Гальцин, чтобы люди в грязном белье, во вшах и с неумытыми руками могли бы быть храбры. Этак, знаешь, cette belle bravoure de gentilhomme [этой прекрасной храбрости дворянина (франц.).],- нe может быть.
– Да они и не понимают этой храбрости,- сказал Праскухин.
– Ну что ты говоришь пустяки,- сердито перебил Калугин,-уж я видел их здесь больше тебя и всегда и везде скажу, что наши пехотные офицеры хоть, правда, во вшах и по десять дней белья не переменяют, а это герои, удивительные люди.
В это время в комнату вошел пехотный офицер.
– Я... мне приказано... я могу ли явиться к ген... к его превосходительст 1000 ву от генерала NN.?
– спросил он, робея и кланяясь.
Калугин встал, но, не отвечая на поклон офицера, с оскорбительной учтивостью и натянутой официальной улыбкой спросил офицера, не угодно ли им подождать, и, не попросив его сесть и не обращая на него больше внимания, повернулся к Гальцину и заговорил по-французски, так что бедный офицер, оставшись посередине комнаты, решительно но знал, что делать с своей персоной и руками без перчаток, которые висели перед ним.