Севастополь
Шрифт:
— Та Свинчугов и ее холодом поморит, когда он у кают — компании сам газету каждый день ворует. Свинчугов сам за пятачок удавится!
— Хо — хо — хо — хо — хо!
Бесхлебный, иссякнув, махнул отчаянно рукой, приступил вплотную к сироте и деятельно облапил ее. Но тут же от увесистого тумака проскакал задом и так хватил затылком о стену, что вся Горпынина хата заколыхалась. «Бис!» — радостно завопили на местах, хлеща ладошами. Бесхлебный оправился, засучил рукава и, тяжело ступая, быком двинулся на Горпыну. Сирота тоже изготовилась, расставив для упора ноги и сбычившись, и, едва лиходей приблизился,
— Горпына, надраивай шею дюжее, — подсказывали встревоженно из зала, приподнимаясь на местах. — К палубе башку пригинай.
— Бесхлебный, ногу, хад! Подножку нельзя!
Сзади повскакали, забирались стоя на скамьи; их, раздраженно матерясь, тянули вниз. Давнула человечья волна так, что Шелехову пришлось поневоле взять кудрявую за локти и бережно прижать к себе. Матросы обожали борьбу до остервенения. Самые горячие ярились:
— Небель уберите к ляду, эх!
Кто-то слазил на сцену, вихрем смел оттуда все убогое убранство Горпынина жилья. Половицы стонали. Сирота сумела скинуть Бесхлебного на пол, давила теперь коленом, ворочала с боку на бок, тщась уложить боцмана на спину. Шелехов шепнул в теплое ушко:
— Вы извините… так толкают, что…
Она оглянулась, вся, как ребенок, лежа у него в руках. Показала веселые зубки:
— Нам ничего.
Неуловимый миг — и Горпына в бессильной ярости билась на полу, распятая на обе лопатки. Сторонники Бесхлебного разразились ладошным хлестаньем, криками «браво», горпынинцы орали: «неправильно»… Бесхлебный победоносно склабился и утирал пот.
Горпына разъяренно и сконфуженно оправдывалась:
— В этих же чертовых юбках никакой мочи нет… где же, братцы, равенство! Я вам сичас насчет силы другой фокус покажу, чище, чем в цирке. Эй, Опанасенко, там за дверью кирпичи есть, а ну, тащи!
Кудрявая головка, покоясь на груди Шелехова, заискрилась на него благодарными глазками:
— Очень интересная драма.
— Вам нравится?
Шелехов посылал ей ласкающие улыбки. Кто она? Откуда у нее такая странная принужденность? Пытливо искоса скользнул взглядом по ее лицу. Но набухшие, по — детски расползшиеся от любопытства губки, по — детски хлопающие смешливые ресницы успокоили его. Мещаночка из порта. Он вкрадчиво гладил ее голые локотки. Он оставался теперь в этой потной толкучей давке только ради нее одной.
В темноте ночи прячущиеся кусты казались влажными, буйно произрастающими, покрывающими землю таинственной глухотой. Уйти туда вот с ней, безмолвствуя, блаженно ломая друг другу руки… Разве нельзя однажды забыть, в каком городе и на какой земле живешь и что зовут прапорщиком Шелеховым, и делать так, как будто ничего не сыщется, ничего не спросится?
«А Жека?..»
Горпына меж тем сдернула с головы соломенный начес, оказавшись ражим молодцом, стриженным под бобрик, и потрясала над собой кирпичом.
— От, хлядите, хлопцы, без обману об голую башку. Как у цирке.
Кирпич, шмякнувшись о Горпынину маковицу, кусками разлетелся по полу.
— Ишшо!
Второй оказался упорнее. Матрос
— Нипочем! — злорадно подгогатывали со скамеек.
Матрос дышал тяжело. Вероятно, от дикой, несусветной боли ему хотелось бросить все и бежать, но такое позорное отступление было страшнее боли. Он, не глядя, размахнулся кирпичом и, ахнув, ударил себя по черепу уже с последним, озверелым отчаянием. Кирпич на этот раз с гулом лопнул пополам. Матрос оседал, обеспамятев, на пол, по лицу его катились слезы…
— Бис! — неистовствовали на скамьях.
Нет, Жеки это не касалось, она жила в неимоверно далеком, почти заоблачном мире…
Занавес опускался.
Когда через двери вынесло вместе с толпой в ночь, совершенно темную и безветренную, Шелехов прижал к себе соседку за локоть и трепетно попросил:
— Идемте прогуляемся, а?
Она нерешительно оглянулась, как бы с беспокойством высматривая кого-то, но все-таки пошла. Опять под кустами поборматывали гармошки, взрывался порой щекотный девий смех, с привизгом и задыханьем, словно там боролись.
— Скажите, вы Любякина Пашу, Павла Иваныча, знаете? Они в вашей местности тоже служат.
— Любякина знаю.
— А почему их нет?
— Право, не могу сказать. А вы что, знакомы?
Спутница рассыпала грудной хохоток, кланяясь, повисая у него на руке; ей было весело, баловливо.
— А вы на самделе офицер или только одежду надели для праздника!
, — То есть как надел?
— Конечно же, теперь, после свободы, всем можно. У меня есть минер знакомый с «Воли», Васей зовут, он завсегда в праздники белую тужурку надевает, как офицер.
— Нет, в самом деле офицер.
— Ну да! — недоверчиво прыснула спутница. — А чего же вы без барышни?
— А вы?
— Мы не барышня, мы с порту!
Но видно было — лестно ей, что настоящий офицер, приосанилась, оборвала вдруг никчемушный свой хохоток. Шелехов вкрадчиво обнял ее за талию, — так, что под ладонью, сквозь шелковистый шарф, теплым цыпленком ощутилась грудь, ворковал:
— Нет, вы мне очень нравитесь, очень. Как вас зовут?
— Нас? Таней.
Из рощи зашли уже на бугор, за которым ветрами пошумливала степь. Над степью, снеговыми плывучими сугробами, заваливая луну, густо половодили облака. Местность стала неузнаваемой, заунывной, — может быть, переместилась сюда с иного материка. Шелехов нащупал ногой камень, опустился на него. Невылитый, из подземелья донесенный сюда огонь жег…
— Посидим, Таня, и вы утомились, наверно, стоять.
Девушка вдруг сухо насторожилась, отдергивая руку:
— Да нет, еще платье измараешь… Ну, чего, правда, в самую темень забрались!..
Все-таки притянул кое-как к себе. Нежно глядя и водя губами по черствым пальчикам. Своими глазами нашел ее глаза, сторожкие, почти враждебные, таинственноночные. Таня сидела прямо, боязливая, вот — вот готовая вскочить… Нет, его только что выучили, как надо сметь! Да он и не мог уже отпустить ее, ноги сами подкашивались, словно из него была выпита вся кровь, изможденный стон непроизвольно вытек из горла…