Севастопольская страда. Том 3
Шрифт:
— Это значит что же-с? Еще, выходит, шестьдесят большого калибра? — заморгал голубыми глазами Нахимов. — Откуда же мы можем взять столько-с?
— В крайнем случае придется снять кое-что с бастионов Городской стороны, а Корабельную укрепить: она находится под прямым ударом. Этто есть несомненно! И немедленно же надо переходить к контрминной системе, как на бастионе нумер четвертый… Она понадобится не вот сейчас, но много требует времени для своего устройства… А теперь разрешите мне лечь, Павел Стефанович!
— Голубчик! — так и кинулся к нему Нахимов, сам подкладывая ему под голову подушку. — Вы
Отдыхайте, отдыхайте-с! А я все, что вы мне говорили-с, доложу сегодня же графу. Так что вы уж не трудитесь, Эдуард Иванович, докладывать ему, если он сам к вам заедет. Доложу, что требуется сто двадцать большого калибра для защиты Малахова-с. Профессор Гюббенет был у вас? Нет еще? Ну, хорошо-с, я за ним пошлю сейчас своего адъютанта!
— Оччень вам благодарен, Павел Стефанович, но ведь Гюббенет сейчас занят по горло, — столько раненых за те два дня, что едва ли он не нужнее есть там, чем у меня. Я, слава богу, ничего себя чувствую, перевязан… Я хотел бы еще дополнить двумя словами, что уже доложил вам, насчет защиты Малахова… Тут наши условия есть превосходны сравнительно с бастионом нумер четвертый. Там справа, как вам хорошо известно этто, — Городской овраг, слева — Сарандинакина балка, — там были очень мы стеснены в установке батарей, а здесь зато, здесь места вполне довольно, притом же еще одно я хотел бы сказать: левофланговые батареи Малахова кургана фланкировать будут его с гораздо более близкого расстояния, чем батарея Смагина фланкирует бастион нумер четвертый…
— Прекрасно-с! Очень хорошо-с!.. Сто двадцать орудий большого калибра… Тридцать и тридцать — с фронта, тридцать и тридцать — в тылу для перекрестного огня на Камчатке-с. Есть!.. А что касается Гюббенета, то я сегодня буду сам в госпитале и попрошу его к вам…
— Если он свободен, только в эттом случае, Павел Стефанович!
— Полагаю, что сегодня ему уже легче-с… А вас, Эдуард Иваныч, он осмотреть должен сегодня же… За отъездом Пирогова он остался у нас единственный-с, кому можно доверить ваше здоровье-с, так как вы у нас тоже единственный!
III
Гюббенет действительно был в это время очень занят. До двухсот операций пришлось сделать ему самому за четыре дня июня, с пятого по восьмое включительно, но гораздо больше раненых прошло через руки его помощников — врачей, частью приехавших с ним из Киева, частью перешедших к нему от Пирогова, наконец иностранцев — американцев, немцев и других.
Кровь в операционной буквально лилась ручьями, ее едва успевали подтирать служителя-солдаты. Столы не бывали свободными ни одной минуты: снимая одного тяжело раненного, клали другого.
Перевязочная палата занимала тут почти целый барак и была переполнена, и если перемирие окончилось там, между рядами укреплений и батарей, здесь оно продолжалось.
Сюда, на особом боте, доставлены были раненые французы, оставшиеся на батарее Жерве и в домишках на Корабельной, а также приползшие ночью с седьмого на восьмое число на позиции русских. Их было больше ста человек; между ними были и алжирские стрелки-арабы.
Их располагали в перевязочной там, где находилось хоть какое-нибудь место, и, едва
17
Воды! Воды! (фр.)
Сестры посылали к ним служителей с ведрами воды и кружками.
Напившись и несколько придя в себя, французы поднимали между собою споры, и французская речь раздавалась в разных концах палаты наряду с русской.
Иные из тяжело раненных русских ли, французских ли солдат, которых врачи признавали безнадежными, отправлялись на носилках в здешний «Гущин дом» — особое отделение для умирающих.
В этот день здесь умерло человек двадцать русских и французов; в этот же день умирал тут иеромонах Иоанникий, огромное тело которого стало добычей гангрены. Если перед ампутацией ноги он сказал Пирогову: «Ну что ж, божья воля» — и в этом ответе сквозило как будто смирение, то, обреченный на смерть, он сделался буен, как был под хлороформенной марлей на операционном столе в Дворянском собрании.
Он то громогласно проклинал архимандрита Фотия, поддавшись увещаниям которого поступил он в монастырь и тем испортил свою жизнь, то начинал вдруг петь грустным, но все еще сильным голосом: «Пло-ти-ю усну-ув, я-я-яко ме-ертв…»
Провалившиеся глаза его стали очень велики, но мутны, иногда же непримиримо злобны ко всем здоровым около него как сестрам, так и служителям; длинные волосы его спутались и свалялись, борода скомкалась: он сделался страшен.
Умер он в ночь на девятое июня. Когда богомольный граф Сакен, просматривая списки умерших от ран, нашел в них его имя, он собственноручно написал против него в особой графе: «Учинить розыск родных на предмет назначения им пенсии».
Схоронили его в приличном черном гробу и с почетом.
К этому времени на Северной стороне открылось уже несколько заведений гробовых дел мастеров, умудрявшихся откуда-то добывать доски; материя же для обивки гробов продавалась в довольно многочисленных лавках красного товара, перекочевавших сюда из города.
Эти лавки, правда, не имели вида городских лавок: это были или балаганы, как на ярмарках, или просто палатки, но зато они выстроились правильными рядами, — лавка к лавке. Торговали в них большей частью караимы и торговали бойко, как и лавчонки посудные, хлебные, квасные и прочие.
Бойчее же всех шли дела рестораторов, которые тоже выстроили в ряд свои вместительные палатки. Эти палатки посещали теперь, после штурма, офицеры, приезжавшие немного повеселиться из города, с бастионов. Нужно же было оглядеться хоть сколько-нибудь, встряхнуться, промочить горло после того, как удалось так блистательно отстоять Севастополь.
Рядом, на Братском кладбище, арестанты без устали рыли обширные братские могилы, которые без устали же заполнялись все новыми и новыми «положившими живот свой на брани», но живые в гостеприимных палатках, в которых помещался и буфет с большим выбором вин, водок, закусок, и дюжина столиков для посетителей, и даже скрытая за буфетом кухня, пили, ели, сыпали остротами, весело хохотали…