Северный ветер
Шрифт:
Ветер напал на нее внезапно. Сразу отломился большой сук у корневища. Но Никита еще не знал. Он смотрел в улицу, прижав ладони к виску. Улица стояла пустая, белая от снега, незнакомая. Снег летел косо, крутился, закрывал небо. Никита ждал жену. Рано утром Люба уехала в город навестить сестру и должна была уже вернуться. Он беспокоился и тревожно смотрел на снег. Жену он любил не меньше сына и звал ее как в дальней молодости — Любой, и всегда на этом слове голос его слабел, вытягивался и выходило неловко — Лю-у-уба. После похоронной от Коли она навсегда присмирела, и все в ней осеклось, пришли болезни. Никита задыхался от сильной жалости к жене, никуда не отпускал ее от себя надолго, веря, что возле него ей легче от своих болезней. И ей было легче. Она тоже за долгую жизнь привязалась к Никите и часто, когда тот спал, глядела на него широкими прекрасными глазами, и губы у ней были открыты. Он чувствовал ее взгляд, но хитрил: будто бы не проснулся, но сердце колотилось сильно-сильно, — и он бледнел. Утром они вместе протирали марлей у яблони листочки, и лица у них были серьезны.
Ветер добрался до вершины, качнул ее сперва осторожно,
Никита увидел вдруг длинную, безгрудую цыганку, которую встретил тем летом в городе на базаре. В красном, изъеденном молью платье, в тусклых бусах, она была, жалка, несчастна, только голос, веселый, визгливый, заставлял в нее верить. Она схватила его за локоть, от платья пахнуло табаком и луком, и завизжала:
— Ай, маладой, маладой. Скажу правду — не ужалю. Ты человек добрый, оттого и страдаешь. Ай, какой добрый... — И, как многие добрые люди, он поверил цыганке. Многие думают про себя, как они добры, доверчивы, — и от этого страдают, а остальные — вот злы и бездушны. И как они по-всякому радуются, если им говорят в глаза, что они доверчивы и добры. А цыганка сразу об этом сказала Никите, а потом загадала на Колю:
— На седьмом кресте вижу, на седьмом берегу сидит, на седьмой раз дойдет до дому...
А с войны еще ехали солдаты, хоть она и кончилась месяц назад, — и Никита шептал про себя: «На седьмой раз дойдет до дому», а цыганка лезла в лицо горячими глазами, белозубо смеялась, и Никита поверил, что сын жив, что дойдет все равно до дому. А она тараторила:
— Ты сам маладой, сын придет маладой, поженится.
И хотелось Никите отдать все этой радостной цыганке, да сгрести бы ее в беремя и пронести через весь базар, как что-то уже родное. Но ушла утешительница, заплакав от старенькой сотни, которую сгоряча положил Никита в ее длинную ладошку. Горбилась голодная спина, жарило сильно солнце, а голос опять вызывал к себе из толпы чьего-то доброго человека, а потом цыганка оглянулась — опять смеялись глаза — и вспоминал тогда Никита опять про своего зеленого бога, — и пришли надежды.
Ветер больше не трогал деревьев. Никита открыл глаза, задев потихонечку сук, он не качнулся, ремень держал крепко. Руки ныли от ветра и холодных уколов снега, и Никита пошел в избу. Улица стояла пустая, только потемнела, и оттого стала узенькой, совсем незнакомой. В окнах зажглись огни. Они были слабые, желтые, еле пробивались сквозь плотные шторы и ставни. «Ну, Никита, держись!» — говорил он о себе и усмехался. Хотелось опять побежать к яблоне, но ныли ноги. Он присел к столу и ладонями взялся за колени, боль стала легче. И закопошилось в голове такое простое, понятное: «Старость — не радость». Рядом, под окнами, раздались голоса. Он вздрогнул, но это была не жена: из школы провожали ребята учительницу. Никита любил эту новенькую учительницу, красивую, с большими глазами, за то, что звали ее, как и жену — Любой. Голоса сделались веселые, громкие, на весь дом, и он им обрадовался, и все хотел понять, о чем говорят, но он не понял. «Вот бы Коле такая невеста...» Никита часто заморгал, достал с полочки у стены папиросу, взял ее далеко в зубы, крепко сдавил посередке, но спичку не зажег, потому что курить недавно бросил. Голоса стихли, опять услышался ветер. В избе нестерпимо громко зазвенело стекло в раме, ударил ставень. Ветер обошел дом, пролетел над крышей и опять стал раскачивать молодые деревья, и те размахивали ветками, точно дразнили его, точно никогда не могли устать, и только одного им хотелось, чтобы быстрей наступила ночь, а потом быстрей прошла и встало над ними солнце, большое и светлое, чтоб все кругом увидели, какие они молодые, великие от своей силы. Еще им хотелось защитить старую яблоню, выбить из ветра всю злость и смелость, но ветер опять их оставил. Никита выглянул в окно. Ветер, словно торопясь, закрутился в стремительном вихре, взлетел вверх, набрал полную грудь силы и отчаяния и напал на «Колину яблоню», свирепея с каждой секундой, крутясь у вершины в белом вихре, — и вершина треснула, тяжело свалилась на снег. Никита подбежал и выдернул вершину из снега, ободрал
— Коля! Коля!
Но тот не останавливался, бежал по полю, коротенький, белый, туда, откуда стреляли, откуда неслось на него желтое пламя. Никита не отпускал его из глаз, побежал следом, хотелось ему обогнать сына, чтобы спрятать его за своей спиной, но обогнать не мог, только кричал:
— Колька, куда ты? Куда ты? — Но голос его не доставал до Коли, может, глушила его стрельба и дальние залпы, может, забыл сын отцовский голос.
В лицо бил синий упругий воздух, сзади Никиты тоже кричали люди, видно, товарищи Коли, а впереди стреляли все громче, и хотелось ему, чтоб попали в него, а не в сына. Поле не кончалось, только все время проваливалось под ногами, но Коля не останавливался, не задыхался и вел всех за собой, и за ним бежали упрямо и долго, никто не падал, хоть пламя было все ближе и ближе. Оно уже жгло глаза и щеки, но Коля продирался вперед, и все за ним бежали, отчаянно махая винтовками. Первым упал Коля, но атака пошла дальше, уже без сына и без Никиты, и скоро кругом стало тихо и ясно. Никита добежал до сына, стал трясти его за руку, звать, но тот ничего не понимал, не слышал, видно, забыл уже про отца и про мать, про все на свете. «Вырос во поле цветок... Вырос...» — отозвалось в Никите и угасло. Очнулся возле яблони. Стало нестерпимо холодно в руках и опять вспомнилась, как в тумане, та цыганка, и он усмехнулся — как врала она, да и нет на свете никакого зеленого бога.
В саду было тихо. Видно, ветер выбросил на яблоню всю силу и теперь распался в воздухе на сотню бесполезных вихрей, которые понеслись дальше, сбегаясь где-то далеко в бурю. Волосы у Никиты залепил снег, залетал он в открытый ворот, потому на груди стало холодно, а руки горели. Никита ослаб от этого забытья, но щеки тоже горели. «А где же Люба? Почему она все еще не едет?..»
Зашел потихоньку в избу, присел на лавку. «Я тоже скоро умру», — подумал о себе, как о чужом, и усмехнулся. Тихо, далеко от него, стучали часы, точно капали тихие капли. Вытянул на коленях руки, они заняли много места, сухие и длинные, кожа на ладонях треснула и побурела. Эти глухие борозды уже не смывались. Никита подумал, что родился он так давно, что забыл совсем себя, молодого и крепкого в теле, только помнилось время, когда встретил Любу, и то, когда появился Коля. В голове мелькнуло печальное: «Я все равно скоро умру. Умерла яблоня, и я тоже умру...» Но захотелось вспоминать то давнее, счастливое, и оно все вспоминалось, ясно вспоминалось, поднялась от него в голову внезапная сила — и ладони стали сжиматься и разжиматься. Захотелось прожить еще до весны. «Почему до весны, почему?» — усмехнулся Никита. «Ах ты, Никита, еще тебе мало...» — опять думалось о себе, как о другом человеке, и в глазах того, другого, вдруг вспыхнуло белое зарево — цвели яблони. Они все походили на «Колину яблоню», только были ее больше и крепче. Они одеты в зеленые молодые листья, от них исходил едва ясный божественный запах, от которого неспокойно кружились мысли. Никита опять сжал голову тяжелыми, едва сгибающимися руками, но уже нельзя было выгнать из головы те мысли, но и привыкнуть к ним сразу тоже нельзя, и он только повторял, убеждая кого-то:
— Для Коли это. Для памяти. Та,кой молоденький был, даже детей не успел... И меня вспомнят, мол, отец копался. Как же не вспомнить... — И опять давняя ворожба зашла в голову. Может, правду сказала цыганка, и сын все же вернется: зайдет домой с белыми яблонями. Ведь не уходит добрый человек с земли без памяти.
Никита приподнял голову — и вот уж сад разметнулся далеко-далеко, стояло над ним солнце, а люди шли мимо, смотрели на Колин сад, и было им так чудно. Руки перестали дрожать, напряглись и вздулись. «Еще поработают рученьки...» — вздохнул Никита и зажмурил глаза. Опять поднялись в глазах деревья, высокие, белые. Их длинные, спокойные ряды тянулись бесконечными линиями — они тоже успокаивали, и было в них что-то великое, чего не знал Никита, только чувствовал. Падал белый, неясный снег за окнами, а в глазах колыхался яблоневый сад. Никита решил садить большой сад. И этот цвет не гас, не свертывался от солнца.
На улице шумели люди, видно, пришел из города автобус. Громче всех говорила жена и смеялась. Никита радостно вздрогнул, ведь и Люба будет помогать садить этот сад вместе с ним, с Никитой, и ему стало совсем хорошо. Выбежал в ограду. Вышла луна. Ветер стал неясный. «Мы посадим его, посадим», — быстро-быстро моргал Никита и дергал ворот рубахи. В небе означились звезды. Их было еще мало, но они загорались на глазах, освобождаясь от туч, которые принес ветер. Подумал Никита, куда ушел этот ветер, кому беду понес. Звезд стало много. У ворот захрустел снег, и Никита бросился вперед через сугроб, хотелось быстрей услышать ее голос. Люба поняла его шаги и что-то крикнула громко и весело, как в молодости, в дальней счастливой молодости.
1968 г.
РАДИ ЭТОЙ МИНУТЫ
Конец лета, собираются в стаи южные птицы. В их криках — прощание и светлая надежда долететь до теплого моря. И с человеком так: набродившись в чужих краях, затоскует горько о доме, о маленькой земле, где возник на свет. И уж мерещится детство, мама под старым коромыслицем, тягучие сосны смолой исходят, но сильней всего войдут в память те далекие люди. В воскресенье только ступишь в толпу, — навстречу дядя Степан с сынком Валькой. На левую ногу припадает старший, а правая с прискоком — сапог скыр да скыр по земле. И парнишка его коротенький, нос в пятнышках, смотрит на отца, смеется. Вот и ближе подошли, дыхание зашлось, — но не они. И сразу день не мил. А вечером Людку-почтальонку встретишь — опять промах: блестят глаза подведенные, юбка до ужаса коротка, а от той надвигались смирение и тишина. Все это случилось со мной, сказать сильней — придавило. Но жить надо — поехал домой.