Севильский слепец
Шрифт:
Мы не обменялись ни словом. Черное пятно во дворике исчезло. Пропал и сосуд. Несколько дней он простоял на ее туалетном столике, а потом испарился. П. и я маневрируем друг вокруг друга, как будто мы император и императрица на грани государственного переворота, который отдаст власть кому-то одному. Мы знаем, чем это кончится. Подозрение витает по коридорам. Мы все время вместе, что тягостно для нас обоих, но нам постоянно приходится следить за тем, что делает противник. Она пьет и ест только то, что ей готовит ее горничная-берберка. Я делаю вид, что мне это безразлично, и хожу обедать в ресторан отеля «Вилла де Франс». Я изучаю ее привычки и выжидаю. Есть одна древнеримская история про мужа и жену, оказавшихся точно в такой ситуации. Жена заметила, что муж ест фиги прямо с дерева, намазала их
25 января 1961 года, Танжер
Я сижу в мастерской. Мне пришлось потратить целый день на поиски бумажного кулечка, который сейчас лежит передо мной на столе. Я курю и разворачиваю его. Взяв пальцами два шарика цианида, подаренных мне легионером, которого я спас от тюрьмы, я подношу их к носу и нюхаю. Ничем не пахнет. Вроде бы я где-то читал, что цианид отдает миндалем.
2 февраля 1961 года, Танжер
П. стала уходить спать раньше обычного, и теперь берберка зовет кого-нибудь из детей, чтобы тот отнес ей теплое миндальное молоко. Пако и Мануэла всегда посылают Хавьера, и он с удовольствием выполняет поручение. Я наблюдаю из дворика. П. ставит молоко на прикроватную тумбочку, целует и крепко обнимает Хавьера, прежде чем отправить его спать. Потом пьет молоко и выключает свет.
Я спрашиваю себя, хочу ли я этого. Стать женоубийцей. Неужели я настолько аморален? Такой вопрос вряд ли уместен. Мораль тут уже ни при чем. Ночи становятся длиннее, и я все больше времени провожу в темноте уединения, размышляя. Я лежу посреди мастерской, над головой сетка от москитов, и в памяти воскресают воспоминания о первых днях в России. Я смотрю через прицел на гадину, выдавшую Паблито, и вижу ее тяжело вздымающуюся грудь, потом смещаю прицел и по команде стреляю ей в рот. Ее челюсть превращается в месиво. Ответ готов.
5 февраля 1961 года, Танжер
Я сижу во дворике под фиговым деревом. При мне оба цианидных шарика. Я перекатываю их в руке. Мной движет отнюдь не ненависть, а необходимость. Для нас настал критический момент. Ничего уже нельзя изменить.
Вот берберка зовет детей. Минуту спустя босые ноги Хавьера уже шлепают по терракотовым плиткам. Я прячусь в одной из комнат коридора, ведущего в спальню П. Слышен приближающийся шелест Хавьеровой пижамы».
И опять неумолимо настойчивый голос Серхио уплыл вдаль. Хавьер увидел свои босые ноги на терракотовых плитках пола. У его подбородка стакан миндального молока. От напряжения он закусывает губу, стараясь не пролить ни капли, и вздрагивает от испуга, когда прямо у его плеча возникает огромное лицо отца. Оно выплывает из темноты так внезапно, что Хавьер чуть не роняет стакан, который отец, слава богу, успевает взять у него из рук.
— Это всего лишь я, — говорит он, выпучивает глаза и, помахав пальцами над молоком, произносит: — Абракадабра!
Отец возвращает ему стакан.
— Теперь все в порядке, — говорит он и целует его в макушку. — Иди. Отнеси. И смотри, не урони.
Хавьер сжимает стакан в ладошках, отец хлопает его по плечу, и он топает дальше по терракотовым плиткам, ощущая босыми ступнями каждую выбоинку и щелку. Он доходит до двери и ставит стакан на пол, потому что повернуть ручку может только двумя руками. Открыв дверь, он берет стакан и входит. Мать поднимает глаза от книги. Хавьер закрывает дверь, пятясь назад до тех пор, пока не щелкает замок. Он ставит стакан на тумбочку и взбирается на кровать. Мать прижимает его к груди, и он на мгновение тонет в облаке ее ночной рубашки. Он чувствует ее руку — руку без колец — на своем тугом животике, ощущает ее дыхание и щекочущее прикосновение ее губ к голове. От нее исходит тепло и только ей одной присущий аромат. Она плотно-плотно притискивает его к себе и напоследок крепко целует в лоб, навсегда отмечая своей любовью.
Хавьер застыл на своем стуле, вернувшись в черную реальность маски для сна. Путы по-прежнему врезались в его тело, по-прежнему горел край века, бархат маски пропитался его слезами, а голос позади него дочитывал отцовскую исповедь:
«Вот и Хавьер пробегает мимо, возвращаясь в свою комнату. Я подхожу к окну и смотрю через щели в жалюзи.
Серхио умолк, и в доме воцарилась мертвая тишина. Слезы Хавьера, смешавшись с кровью из надрезанного века, вырвались из-под насквозь промокшей маски и потекли по его лицу. Он был опустошен. Позади него что-то задвигалось. На нос и рот ему шлепнулась тряпка, и удушающий химический запах, наподобие аммиачного, ударом по мозгам отбросил его в другую беззвучную галактику.
34
Понедельник, 30 апреля 2001 года,
дом Фалькона, улица Байлен, Севилья
Это была передышка. Его одурманенный хлороформом мозг безмолвно парил в пространстве. Реальность возвращалась фрагментами: сначала обрывки звука, потом зрительные осколки. Его голова поднялась, комната покачнулась. Свет ударил ему в глаза, и Хавьер очнулся, охваченный страхом, что с ним, возможно, сотворили нечто ужасное.
Но он видел, и его веки по-прежнему открывались и закрывались. Облегчение разлилось по всему телу. Он кашлянул. Провод уже не обхватывал его шею и не врезался в лодыжки, привязанными остались только запястья. Теперь он сидел спиной к письменному столу. Хавьер наклонился вперед, пытаясь подавить смятение, поднимавшееся из груди к горлу. Он всхлипнул, силясь стряхнуть с себя гнет воспоминаний и рухнувших представлений. Можно ли оправиться от всего этого?
Послышался звук, похожий на шуршание колесиков по плиточному полу. Что-то пронеслось мимо Хавьера, обдав его упругой воздушной волной. Молодой парень — Серхио — или Хулио? — проехал к дальней стене на офисном стуле.
— Проснулись? — спросил он и, оттолкнувшись от стены, подкатил к Хавьеру, у которого этот маневр вызвал прилив дурноты.
Хулио Менендес Чечауни откинулся на спинку и расслабился. Первое, что поразило Хавьера, была его удивительная, почти девичья, красота. Со своими длинными темными волосами, мягкими карими глазами, длинными ресницами, высокими скулами и чистой гладкой кожей он вполне мог сойти за рок-кумира. Такие лица выхватывают из толпы объективы камер, но лишь на мгновение.
— Вот он, старший инспектор, — произнес молодой человек, очерчивая свой подбородок пальцем, — образ чистого зла.
— Еще не все? — спросил Фалькон. — Куда уж больше, Хулио?
— Я полагаю, проект нуждается… не в развязке, потому что я не верю в развязки, равно как и в завязки… он нуждается в обосновании.
— Проект?
— Насколько мне помнится, ваш отец как-то заметил: «Писать красками никого теперь не заставишь», — сказал Хулио. — Разрисовщики холстов недалеко ушли от пещерных людей. Знаете, «Ceci n'est pas une pipe», [128] и тому подобное. Для искусства прогресс это все, не так ли? Мы не можем застыть на месте, нам постоянно надо показывать людям что-то новое или представлять по-новому старое. «Эквивалент VIII» Карла Андре, маринованные акулы и коровы Дэмиена Хирста. Завернутые в целлофан мертвецы с выставки Гюнтера фон Хагенса «Миры Тела». А теперь Хулио Менендес.
128
«Это не трубка» (фр.). Подпись, сделанная бельгийским художником-сюрреалистом Рене Магритом к его картине «Вероломство образов», на которой изображена именно курительная трубка