Сфинкс
Шрифт:
С этой глубокой печалью, но уже с молитвой на устах, Ян взял палку и попрощался с Титом.
— Жалко мне тебя! — сказал он напоследок. — Ты останешься на свете для разочарований, для страданий, я иду в добровольную могилу, которая меня живого схоронит, но из коей видно небо! Жизнь моя кончена. Слава, материальное благополучие не вылечили бы меня, раз я неизлечимо разочарован, погружен в неисчерпаемую печаль. Лишь вера и молитва исцеляют смертельные раны, наносимые жизнью. Я благословляю Перли, что послал меня к капуцинам: там капля небесной росы впервые упала на спаленные уста! Один ты, мой
Медленно прошли через город, который смеялся, шумел и гремел по поводу торжественного въезда какого-то сенатора. Новый сановник при звуках труб и литавр, в эскорте крылатых рыцарей, с длинным хвостом экипажей являлся в старую столицу.
Ян уходил из нее с израненным сердцем, со слезами на глазах, а его эскорт составляли воспоминания об умерших и один верный друг.
Белый голубь пролетел над их головами и исчез вдали.
Когда вышли за город, и уже моментами лишь доносились звуки труб и колокольный звон с порывами ветра, Ян опять обнял Мамонича.
— А, если б мы еще повидались в этой жизни!
— Я приду к тебе! — воскликнул Тит. — Кто знает, куда и меня унесет течение жизни! Это верно, что Вильно для меня опустело и тяжело будет здесь оставаться. До свидания!..
— До свидания!
Несколько недель спустя Ян надел рясу в монастыре, соседнем с прежним жилищем отца. Печальный, грустный, но спокойный, он накрыл капюшоном гордые мысли, посыпал пеплом угасшие надежды навеки.
XV
В монастыре он принял имя брата Мариана. Пройдя послушание, он вскоре был принят в число монахов.
Нескоро тяжелая печаль сошла с его хмурого чела, но, наконец, сошла. Вера и молитва исцелили его, покой поселился в сердце, а ясное выражение появилось на лице, освободившемся от туч. Земное, телесное веселие, которое внезапно появляется и уходит неуловимо, за которым следуют слезы и отчаяние, больше не тревожило его; но пришло другое совершенное, постоянное, ничем не уничтожаемое и пребывающее в сердце христианина, который смотрит лишь в небо и медленно всходит к нему.
Жизнь проходила в молитве, орошенной слезами, в одиноких прогулках на могилы, где были похоронены родители, в поля, где стоял домик отца, теперь разобранный, и где осталась лишь каменная стена и несколько берез кругом; наконец, в живописи.
На кладбище Мариан молился за всех своих, которые лежали близко и далеко; там же вспоминал и единственного в живых Тита. Сейчас же в первый год пребывания в монастыре приезд брата Франциска явился большим благодеянием для новичка. Франциск с заботливостью матери и брата смотрел за бедняком, поддерживал его, утешал, вел и когда уехал, назначенный в другое место, то оставил Мариана на пути, откуда его ничто не могло свести.
После нескольких лет, проведенных в тиши монастыря, Мариан однажды собирался, по обыкновению, на кладбище, когда у калитки услышал свое имя. Хотел отступить, так как навсегда порвал с миром, но, узнав голос Мамонича, поспешил навстречу.
Взглянули и бросились друг другу в объятия.
Вместе пошли потом в
Тит с удивлением смотрел на друга, которого не рассчитывал увидеть настолько уравновешенным, почти веселым, а главное, спокойным. Никакая мрачная, терзающая мысль не смотрела из глаз; никакая морщина не прорезывала чела. Какая-то детская, невинная радость была на его устах.
— Ну, как ты? Здоров? Счастлив? — спрашивал он Тита.
— Я? Как видишь! Всегда тот же, что был, сумасшедший. А ты?
— Покоен и счастлив, насколько может быть капуцин, больше ничего.
— Не спрашиваешь меня про Вильно?
— Напротив, расскажи. Вижу, что у тебя охота, слушаю, могилы поросли более густой травой.
Он произнес это печально, но со спокойной печалью.
— Перли, — рассказывал Мамонич, — считается теперь, благодаря твоим работам, великим художником. Эскизы, рисунки, картоны, которые он скупил, когда ты велел их продать, чтобы поставить памятник для Ягуси и Яся, поддерживают его. Выучился несколько лучшему колориту, и бесстыднее чем раньше крадет рисунок.
Ян лишь с улыбкой пожал плечами.
— Мручкевич все еще пишет портреты и выпивает с женой, которая сумела его приохотить к рюмке. Каштелянша уехала в Париж с возвращавшимся туда эмигрантом. Каштелян женился на богатой наследнице колониального торговца.
— А ты? — спросил Мариан. — Ты ведь меня больше всего интересуешь. Обеспечил ли ты себе свободу и кусок хлеба на старость?
— О! Захотел! Кто бы так далеко раскидывал мозгами! До сих пор мечтаю о Геркулесе, которого ищу, и о льве, который у меня под ключом. Живу как жил: хлебом, водою и мыслями об искусстве. Не женился и не женюсь; художникам искусство должно быть женой.
Мариан опять улыбнулся.
— Дорогой Тит, — сказал он, — искусство дочь веры; я понял искусство лишь когда надел монашескую рясу. Свет не для нас; он манит, отвлекает, мучит, беспокоит; а покой даст тебе только вера. Я счастлив, что заперся здесь! Эта жизнь, кажущаяся вам печальной, отрезанной от мира стенами, столь однообразная, молчаливая, свободная, без волнений, почти без борьбы и неудач — составляет единственное счастье на земле. Долгие часы проходят у меня при мольберте в созерцании святых, великих, величественных фигур, которые вызывает к жизни на полотне чтение и молитва. Иногда придет старое воспоминание и скользнет по этой синеве, как золотая тучка по небу. Я не скрою от тебя слез, которые бегут из этих глаз; но это не слезы отчаяния, это сладкий плач тихой печали, озаренной надеждой вечности!
— Счастлив! Ты счастлив! Не понимаю и поражаюсь, и благодарю Бога. Но с кем здесь делиться мыслями?
— Мыслями! Прежние мои гордые и крылатые мысли я пожертвовал Богу. Их угнала вера, чудом возвращенная мне. Моя душа не чувствует потребности в излияниях, как раньше, когда тосковала по идеалам, напрасно летая за ними по свету.
Мамонич заметил единственную памятку прежней жизни, бронзового сфинкса, в спину которого художник воткнул крест и поставил над кроватью. Этот странный символ обратил его внимание, а взгляд Тита задал Мариану вопрос.