Шаговая улица
Шрифт:
– Э-эх, Пасха скоро. Праздник великий, а на старом кладбище совсем все заболотило. Ну, дураки! Сутки-трое им в гашник! Где ж это видано, чтобы кладбище в низинке, в километре от Лосиного плеса разбивать? Он почему Лосиный-то называется? Так ведь глубокий такой, что когда там лось-подранок утонул, то никто достать не мог. Три дня маялись, ныряли всем кагалом, кошку бросали, а без толку. Без мяса остались. Я, правда, через месяц нашел в тростнике тушу. Сопрела вся, еле-еле рога обломал - воняла так, что не подобраться. Пришлось на багор длинную рукоять приделать. Раздутая была, сутки-трое, чуть
– Сам подумай: если плес такой глубокий, ключей полно, подводные течения такие, что лосиную тушу вынесло, почитай, километра за два, то обязательно низинку затоплять будет. А эти пришли, раз-раз: готова-корова! Сутки-трое им в пятаки! Участочки разметили, столбиков понатыкали, и будочку зеленую с оградой вляпали! Хороните, мол, теперь у Лосиного только! А там песок на дорожках и недели не держится - размывает все водичка. Э-эх-ма, сутки-трое вместо портянок!
– Старик расчувствовался, слюна забрызгала аккуратно постриженные волоски бело-желтой рамки рта, и ему пришлось достать ветхий, но чистый носовой платок, и утереть бороду.
– Вот тебе-то все равно - за тридцать только-только перевалило, умирать не скоро. А мне каюк к ватерлинии подобрался: бушлатец деревянный впору примерять, сутки-трое. Кости-то по весне ревматизьма узлами закручивает, все проклятая служба в Речфлоте - почитай, сорок лет через Подпорожье баржи с лесом прогонял, а тут еще и после всего телом своим натруженным в мокрости лежать. Тьфу! Напасти! Ни в жизни покоя нет, ни в смерти! Сутки-трое в дышло, наперекосяк все вышло!
Пехтерин убрал платок и достал из того же кармана белый сверток. Зашуршала расправляемая бумага, и на свет появились два синих охотничьих патрона.
– Гришаня! Хочешь стрельнуть?
– Ружье сухо хрустнуло при переламывании.
– Почитай, только мои стволы на всю окраину и остались.
– Коротко клацнув, вошли патроны в вороненые трубки.
– Остальные конфисковали в год, когда тюремные укатили.
– Протяжный хруст закрываемого ружья.
– Регистрация, мол, по новой. Деньгу, мол, платите. Лицензия, мол, сутки-трое твою плоскодонку. Так всех сдать и заставили.
– Пехтерин положил стволы на сгиб левой руки, а правой придерживал приклад.
– Народ теперь и стрелять-то разучился. Раньше бывало, пацаны все приставали ко мне: "Дай, да дай разок, деда Пехтеря!" Но я тогда гордый был, ответственный, отказный. А чего зажимался? Сутки-трое... Дробь-то девяточка, мелкая. Припас я еще с прошлого года сделал. Думал, на вальдшнепа по весне пойду. Но куда уж! Я на смену с трудом ковыляю, а по лесу, да в темноте - не смочь мне теперь. Так весь свой остаток здесь и пропуляю. Сутки-трое навылет в белый свет.
– Сторож снял с предохранителя дробовик, и передал его Грише.
– Стрельни дуплетом, а я посмотрю. А то я, сутки-трое, один здесь громыхаю. Может сердце-то отойдет, полегчает, сутки-трое.
Гриша взял оружие и приложил его к плечу. Потертый буковый приклад и ложе были чуть теплыми - отполированные мускулы поддержки.
Медленно перемещая стволы, Гриша провел венчающей их желтой мушкой по воде,
Теперь у него на правой руке стало семь очень сильных пальцев - пять своих, родных и суставами розовых от весеннего холодка, и два стальных, ровных и бессуставных, полых и покрытых ровной матовой паволокой влажного конденсата, своей выпуклой колеей упирающихся в темный полумесяц, размещенный острыми клыками вверх в нижней части далекого креста. И все пальцы связывались в единое целое литой буковой мышцей. А спусковой холодящий крючок - всего лишь их общее сухожилие, и для энергетического проявления скрытой мощи надо свести плотнее неметаллические пальцы.
Гриша сжал кулак - выстрел. Пыж толстой однокрылой мухой спланировал вправо, а впереди, метрах в пятидесяти, газировкой вскипело пятно воды.
"Зачем же я в Пустынь целюсь? Вон дробь сама дорогу показывает! Надо же в озеро!"
Гриша немного опустил свою ставшую такой тяжелой полумеханическую руку, мушка переместилась вниз на воду, и снова сдвинул пять из семи пальцев.
Выстрел, - пыж, - фыркнули брызги фонтанчиков от свинцовых быстрых шариков, врезавшихся в воду.
Две острые булавки воткнулись в уголки Гришиного рта, потому что появившаяся улыбка разрушила застарелые авитаминозные болячки в местах перехода губ друг в друга, и гусиные лапки трещинок разбежались полукругом по воспаленной коже, и россыпью янтарных бусинок выступила на ней сукровица.
– Вот славно! Давай-ка сюда тулочку, гильзы вытащу, сутки-трое.
– Пехтерин взял ружье у Гриши, переломил его, достал синие пластиковые трубочки, законопаченные с одного конца желтыми бескозырками крышечек с поясками, и, поднеся их к самому носу, стал внимательно разглядывать.
– Ничего еще, сгодятся, сутки-трое. А самому-то тебе понравилось?
– Угумк-уммыма.
– Гриша Орешонков был нем от рождения и не умел общаться с миром посредством членораздельного произнесения слов.
"Угумк-уммыма" было одно из немногих доступных звукосочетаний, которыми он выражал удовлетворение.
Стены
1
Город располагался на длинном, широком у основания и сходившимся конусом к концу, мысу.
Когда-то давненько, во времена бродячих ледников, суша, приняв образ большой оленихи, пыталась завладеть озерным пространством, осушить до самого дна бездну, выпив бесконечную воду, освободить двоюродную сестру - подводную землю, чтобы подстраховать людишек, своих нерадивых детей, подарив им плодородие скрытого глубинного ила.
Суше-самке так и не удалось победить мужественного и множественного озерного духа, иссякли женские силы, лишилась она в борьбе своего лакающего языка, который так и остался лежать здесь вытянутым равнобедренным треугольником, омываемый сторожкими волнами-победителями. Вечно голодающими сиротами обосновались люди в пограничной зоне между твердью и зыбью, в междувременьи постледниковых сонных веков, и выстроили геометрический город на мысу - оленихином языке, остатке одной из чувствующих частей тела своей матери.